Океан. Выпуск 7

Океан. Выпуск 7

Аннотация

    Литературно-художественный морской сборник знакомит читателей с жизнью и работой моряков, с выдающимися людьми советского флота, с морскими тайнами, которые ученым удалось, а иногда и не удалось открыть.

Оглавление

Океан. Выпуск седьмой

ПРИХОДИ К НАМ НА МОРЕ!

В. Фомин
ПРИБОЙ

Море ликует, ликует душа,
Море — мое бирюзовое диво.
Поступь прибоя, по гальке шурша,
Вольно шагает, как парень счастливый.
Лед нерастаявших скользких медуз
К берегу выжало натиском пенным.
Море — души нерастраченный груз,
Неугасающей и вдохновенной.

А. Афанасьев,
капитан дальнего плавания, председатель совета Клуба капитанов
ПРОЖИВИ ЖИЗНЬ С МЕЧТОЙ!

    Частенько на встречах в Клубе капитанов меня спрашивают, как я пришел к морю и не жалею ли о выборе своего жизненного пути. Не только не жалею, но и иной жизни для себя не мыслю. Пятьдесят лет я отдал морю. Был и простым матросом, и капитаном, и заместителем министра морского флота, и руководил Северным морским путем. На всех этих должностях я оставался верен своей мечте — быть моряком, и меня никогда не покидало чувство романтической настроенности. Я твердо убежден в том, что настоящий моряк должен быть не только хорошим специалистом — он обязательно должен быть и немножко романтиком. Если в нем этого чувства нет, он быстро покинет море.
    Вдохновенный и любимый труд — главная ценность в жизни. И я счастлив тем, что отдал всего себя без остатка труду моряка. А труд этот ой как нелегок! В морских испытаниях закаляются характеры, море и слабых делает сильными. В этом тоже одна из привлекательных сторон моряцкой профессии. Ведь, в конце концов, не все от рождения смелые, решительные, физически сильные. Но, пройдя через горнило флотского труда, многие молодые люди обретают эти так необходимые в жизни качества. Суровая флотская школа когда-то и мне помогла встать на твердые ноги, найти себя.
    Что же касается вопроса, каким образом я пришел на море, то должен сказать, что немалую роль в этом сыграли произведения К. Станюковича и И. Гончарова, которыми я зачитывался в детстве. Кроме того, в роли демона-искусителя выступал и мой дядя, в прошлом военный моряк, чьи рассказы о дальних плаваниях — а обычно он рассказывал их по вечерам — не давали мне спокойно спать. И вот так, не видя никогда моря, я полюбил его заочно. Эта любовь и привела меня в 1918 году в Петроградское училище штурманов дальнего плавания имени Петра Великого.
    К моему великому огорчению, вскоре я убедился в том, что являюсь единственным учеником, который никогда не видел моря, не имел никакой морской практики и даже не знал элементарной морской терминологии. Поэтому среди своих сокурсников я чувствовал себя чужим, этаким салажонком среди морских волков. Эти самые волки, конечно же, не упускали случая, чтобы не разыграть меня, не подшутить над моим морским невежеством. И вот тогда я принял твердое решение уйти из училища, поплавать на судах, «оморячиться» и только потом вернуться к учебе. Однако судьба решила за меня иначе.
    Шла гражданская война, враги подступали к Петрограду. Балтийское море было блокировано интервентами, а торговый флот стоял в порту законсервированным. Я понял, что главное для меня тогда было защитить молодую Советскую Республику, очистить море от интервентов, и только потом можно будет мечтать о дальних плаваниях. Я поступил добровольцем в военный Балтийский флот.
    Военных моряков формировали в разные отряды и отправляли на фронты гражданской войны. Так мне вместо морской практики пришлось получать практику борьбы с белогвардейщиной. И только через три года, в 1921 году, я был назначен сигнальщиком на эсминец «Десна». Он стоял в ремонте. Нас, фронтовиков, экипаж встретил по-братски тепло, мы почувствовали, что наконец-то прибыли домой.
    Но недолго продолжались эти спокойные мирные дни. Вспыхнул мятеж в Кронштадте, и меня с группой коммунистов бросили на его подавление. Вместе с частями Красной Армии мы шли по льду против мятежников. Здесь меня ранило, я заболел, и после госпиталя меня демобилизовали. Я, естественно, тут же вернулся в училище. Никто уже больше моряка-фронтовика салагой обзывать не смел.
    Прошло еще три года. Наконец-то Финский залив был очищен от мин, и первые советские суда с лесом пошли в загранплавание. Летом 1924 года и я для практики поступил матросом 2-го класса на пароход «Вьюга», который отправлялся вокруг Европы с Балтийского моря в Черное. «Вьюга» входила в число пятидесяти судов, перегоняемых из портов Севера и Балтики для пополнения торгового флота Черного моря.
    Наконец-то исполнилась моя заветная мечта — я впервые вышел в море. Обязанности мои были несложны: стоять на полубаке и зорко смотреть, нет ли мин на пути нашего парохода. Если вдруг рогатая смерть появлялась, то я во весь голос кричал штурману на мостик и указывал направление на дрейфующую мину. Вахтенный штурман маневрировал, уходя от опасности, но уничтожать мины мы не могли, так как судно было совершенно безоружно. Одним словом, я был в самом полном смысле этого слова впередсмотрящим.
    Частенько, и стоя на вахте, и в свободное время, я с завистью посматривал на матроса-рулевого, стоящего за штурвалом и уверенно удерживающего судно на курсе. «Вот это рулевой! Вот это мастер!» — восхищался я в душе, видя, какую ровненькую дорожку оставляет за кормой наш пароход.
    Мечта встать за штурвал и повести судно в голубые дали все чаще и чаще одолевала меня. Однако ей пока не суждено было сбыться, а злодейка судьба подбрасывала мне все новые и новые испытания. Как-то ночью — я только что заступил на вахту — меня вызвал на мостик вахтенный штурман (вахту стоял старпом) и спросил:
    — Борщ варить умеешь?
    Я немного помолчал, вспоминая, как готовили борщ у меня дома, и, поколебавшись, ответил:
    — Может, не очень вкусный, но сварю…
    — Рассказывай, как будешь варить, — потребовал старпом.
    Я напряг память и перечислил, что и в какой последовательности надо делать.
    — В общем правильно, — согласился со мной старпом. — Но имей в виду: лучше недосолить, чем пересолить. А свеклу ты предварительно обжарь вместе с луком. Вкуснее будет. Шеф (так звали на судне кока) заболел, — продолжил он. — Иди разжигай плиту и на завтрак свари рисовую кашу.
    Камбуз на «Вьюге» был большой, стоял посередине судка и имел выходы на оба борта. Войдя туда, я увидел огромную плиту, на которой торжественно поблескивали здоровущие баки, литров по пятьдесят каждый. Весь камбуз был покрашен белой эмалевой краской, так и сиял чистотой. В топку плиты кок еще с вечера заложил уголь и щепки, поэтому растопить плиту для меня было минутным делом. «Ну, вот и порядок», — удовлетворенно подумал я.
    Экипаж наш был весь прикомандирован с Украины, моряки ели борщ и в обед, и в ужин, говорили, что без него они сытыми не будут. Именно поэтому я решил мяса положить побольше — вкуснее будет. Количество мяса для борща — вот единственная проблема, которая волновала меня при приготовлении первого блюда. Как варить рисовую кашу, я, в общем-то, тоже знал: надо рис промыть, залить его водой и полчаса варить. Но вот сколько класть риса? Я долго копался в памяти, ничего там не выкопал и решил: кашу маслом не испортишь. Тем более рисом. И насыпал полбака крупы. Потом подумал, что на всех маловато будет, и добавил еще.
    Все у меня на камбузе кипит, шкворчит, я хожу довольный собой. Вдруг приходит матрос и говорит:
    — Сейчас старпом придет пробу снимать. Приготовь чистую тарелку и ложку.
    Я выскочил в буфет, да задержался на палубе — полюбовался восходом солнца. А когда вернулся на камбуз, с ужасом увидел, что моя каша лезет через край и сползает на раскаленную плиту. Дым! Шипенье! Надо было бы бак вообще снять с огня, да он тяжеленный, неподъемный. Я схватил чумичку и начал ею вычерпывать кашу в ведро. А она все лезет и лезет! Наполнив ведро рисом, я решил вывалить его за борт, чтобы скрыть следы моего позора. Да поторопился и выскочит на наветренный борт. Выплеснул рис, а он весь в меня, на борт, на палубу… Влетаю на камбуз и вижу, что мой рис еще быстрее полез из бака, залил не только плиту, но уже вылез и на палубу. Что делать?! Продолжаю черпать кашу и вываливать ее в море.
    За этой операцией и застал меня проснувшийся боцман. А ведь он отвечает за чистоту на судне. Что тут было! Прошло уже более пятидесяти лет с той поры, но я до сих пор помню ту головомойку. Однако потом он смилостивился и помог мне смыть шлангом все следы моего позора.
    — Хорошо, что никто не видел, — сказал он. — А то смеху еще на полгода было бы. — Потом он совсем успокоился, прошелся со шлангом по кафельному полу камбуза и скомандовал: — Ну-ка черпни! Попробую, что ты натворил.
    Я зачерпнул поварешкой борща. Боцман подул, попробовал и улыбнулся:
    — Борщ отменный, каша тоже неплоха. А остальное останется между нами.
    К обеду вышел и кок. Он поел и сказал:
    — В помощники к себе возьму. Умеешь. А сейчас иди отдыхай. Я и без тебя управлюсь.
    Опрометью вылетел я с камбуза: ведь сколько каши я поел за свою жизнь, а никогда не задумывался, как ее варят!
    После этого случая на очередной вахте старпом подозвал меня и похвалил:
    — Молодец, не подкачал. Все вовремя сделал, и в кают-компании никто не заметил, что это ты готовил, а не кок. У тебя что, призвание к кулинарии?
    — Что вы! — испугался я. — Никакого призвания! Вы уж лучше разрешите мне в свободное время постоять рядом с рулевым, поучиться у него, как владеть штурвалом.
    — Хорошо, — согласился старпом, — приходи на вахту третьего штурмана. Я ему скажу, чтобы разрешил поучиться.
    Наконец-то наступила вахта третьего штурмана. Отдохнув, я поднялся на мостик.
    — Компас, румбы знаете?
    — Да, — ответил я, — проходил в училище.
    — Курченко, — приказал штурман рулевому, — не передавая руль, поучи молодого…
    Курченко согласно кивнул головой. Человек он был пожилой, с седеющей головой, спокойный и, видимо, добрый. Я встал несколько сбоку от него и впился глазами в картушку компаса.
    — Видишь, волны нет — и судно хорошо слушается руля… Не надо перекладывать много руля — судно рыскнет… Судно пошло влево, а ты его одерживай, возьми руль немного вправо… Остановилось судно — положи руль прямо. И не спеши. Главное внимание… Покатилось вправо — придержи на курсе. Смотри, как я вращаю штурвал: больше пяти градусов руль при этой погоде перекладывать не надо… Возьмись за ручки штурвала, вместе перекладывать руль будем… — И он незаметно отпускал рукоятки штурвала, давая возможность управлять мне. Сам же зорко следил за моими действиями. Знал бы он, каким счастьем и гордостью наполнялась в эти минуты моя душа!
    И так прошло несколько дней. Однажды, стоя на полубаке, я услышал с мостика два коротких свистка — это старпом вызывал меня к себе. Когда я прибыл на мостик, он спросил:
    — На руле стоять научились?
    Вопрос был для меня совершенно неожиданным, но я самоуверенно ответил, что да, научился.
    — Тогда подмените рулевого Макаренко. Он заболел.
    Не чувствуя под собой ног от счастья, я бросился в рулевую рубку. На вахте стоял старейший матрос, председатель судового комитета, всеми уважаемый Макаренко. Он был бледен. Увидев меня, он сказал:
    — Подмени меня на руле, браток. Что-то у меня здорово болит. — И он указал на живот. Он сдал мне вахту, и я доложил старпому:
    — Принял курс вест. Судно на курсе.
    — Так держать, — услышал я из переговорной трубы голос старпома.
    Так началась моя первая самостоятельная рулевая вахта.
    Однажды, когда я стоял на руле, к открытому окну рулевой рубки подошел капитан и спросил меня, знаю ли я иностранные языки и какие. Я ответил, что, поскольку учился в коммерческом училище, знаю немецкий, немного французский и совсем немного английский, который начал изучать два года назад в морском училище.
    — Через несколько дней мы приходим в Киль. Я прошу вас помочь коку, артельщику, когда они будут закупать продукты на рейс, и членам экипажа при покупках в городе. Хорошо?
    — Конечно же, помогу, — с охотой согласился я. Капитана Лазарева, старого моряка, пожилого интеллигентного человека, мы все очень уважали.
    И вот, наконец, ранним утром мы вошли в Кильскую бухту и стали на якорь на внешнем рейде. Прибыл лоцман на катере. Но подниматься на борт по штормтрапу он отказался и показал на свой большой и круглый живот. Немец был, по-видимому, добродушным человеком и смеялся над собой громче всех. Пришлось спускать парадный трап, по которому лоцман чинно и важно поднялся на борт судна. Поприветствовав капитана на английском языке, он поинтересовался, на каком языке ему следует подавать команды рулевому.
    — На немецком, — ответил капитан и указал на меня. — Рулевой его знает.
    Лоцман стал у окна рулевой рубки и, как дирижер, вместе с командой движением руки подсказывал рулевому, как класть руль. Канал был довольно узок, и при встрече с большими судами, обладающими большой осадкой, нам приходилось прижиматься к береговым сваям и пропускать их. На берегу в кудрявой зелени стояли чистые кирпичные домики с черепичными крышами. Они кокетливо выглядывали из зеленых кущ. Лоцман иногда приветствовал немок, стоявших у своих домов. Те приветливо отвечали ему. После разрухи и пожарищ на нашей родной земле это бюргерское благополучие выглядело прямо кощунственно.
    Мы прошли канал, поднялись по реке Эльбе и прибыли в Гамбург, где поставили нас под разгрузку. На борт сразу же прибыли таможенники, портовые власти, представители различных торговых фирм. Еще до прихода в порт капитан предупредил экипаж, что все моряки должны будут приобрести приличную штатскую одежду. Причем сделано это будет организованно — так и дешевле, и качество одежды будет выше. Кое-кто из моряков начал ворчать, так как считал, что он вправе распорядиться своими деньгами сам. Но капитан сказал, что здесь мы все представляем нашу родину и, сходя на берег, должны быть одетыми не хуже немцев.
    В первый же день в Гамбурге после обеда представители какого-то крупного универмага привезли на борт вороха костюмов, плащей, обуви, шляп, кепок. Все это они выставили на всеобщее обозрение в красном уголке. И вот тут-то началось светопреставление. Пожилые и невозмутимые моряки вдруг на глазах превращались в капризных покупателей: они выбирали одно, потом меняли на другое, а затем меняли еще и еще. Глаза разбегались от обилия вещей самых разных цветов и фасонов. Все это напоминало восточный базар.
    Старпом смотрел, смотрел на все это, а потом приказал заходить в красный уголок только по три человека. И порядок был восстановлен. Моряки спокойно выбирали то, что им нравилось, примеряли, двое портных смотрели, что надо подогнать, и тут же отправляли одежду в свои мастерские. К вечеру нас было не узнать — все преобразились и тут же получили клички вроде «артист», «банкир», «буржуй» и т. п.
    На следующий день моряки группами сходили на берег. Они были нарядно одеты, чувствовали себя уверенно, и все были очень благодарны капитану, проявившему настойчивость.
    Закончив разгрузку, мы вышли в Северное море, которое встретило нас восьмибалльным штормом. Ветер и волна были попутными, и наша «Вьюга» зарывалась в воду то носом, то кормой. Судно точно раскачивалось на огромных качелях, зеленые, увенчанные белыми гребнями волны обрушивались на палубу, унося с собой все, что было плохо закреплено.
    Стоять за штурвалом на свежем воздухе было еще ничего, но вот в кубрике было тяжко. Расположенный в самом носу, он то возносился вверх, то проваливался в какое-то бездонье. Духота, постоянный звон якорных цепей в соседнем с кубриком канатном ящике, грохот обрушивающихся на полубак волн — все это усугубляло обстановку. К счастью, я не страдал морской болезнью. Другим же было очень тяжко.
    Поднимаясь как-то ночью на мостик, я увидел на шлюпочной палубе закутанную в платок буфетчицу кают-компании командного состава Лизу. Она закончила Киевский университет и поступила работать на судно, чтобы повидать мир. Поговаривали, что она племянница капитана. Лиза, молодая черноокая и миловидная девушка, обычно веселая и задорная, любимица экипажа, сейчас тяжело страдала от морской болезни. Мучения ее продолжались до тех пор, пока мы не пришли в голландский порт Роттердам.
    Здесь же на реке Маас стояло много судов, в том числе и большой пассажирский лайнер «Патрия» («Родина»), готовящийся к круизу на острова Яву, Борнео (теперь Калимантан) и другие. Мы очарованно смотрели на чистенькое, выкрашенное белой эмалевой краской многопалубное судно и думали, что на таком вот можно было бы плавать всю жизнь. Откуда же было мне знать, что через пятнадцать лет в этом же Роттердаме в качестве председателя закупочной комиссии я куплю эту самую «Патрию» для нашего Советского Союза и сам же приведу ее в Ленинград, за что нарком обороны К. Е. Ворошилов наградит меня золотыми адмиральскими часами.
    А тогда в Роттердаме со мной произошел еще один курьезный случай. Я стоял на палубе и любовался стоящими на берегу маленькими яркими домиками, мельницами, усыпавшими весь берег цветами. Меня окликнула Лиза и попросила помочь ей принести большой цинковый таз, который стоял на палубе у камбуза. Я с охотой взялся ей помочь. Точно такой же таз был у нашего кока, и я сам не раз мыл в нем миски экипажа после обеда. Сейчас таз стоял заполненный мыльной водой, мисок в нем видно не было. Я подумал, что Лизе нужен таз, и решил грязную воду из него вылить. Поставил таз на планшир — и опрокинул его. И — о боже! — я услышал какой-то звон и увидел, как из таза за борт полетели ножи, вилки, ложки… Одним словом, я утопил весь столовый набор кают-компании командного состава.
    — Саша, что ты наделал?! Что я скажу капитану? — Она впервые назвала меня по имени и тут же расхохоталась. До слез.
    Вместе с ней хохотали все, кто стоял на палубе, — и наши, и голландцы. Они смеялись, а каково было мне! Я стоял и никак не мог понять: каким образом в нашем камбузном тазу оказались приборы из кают-компании? Недоумение мое развеял кок.
    — Ты, браток, наверное, подумал, что это наш таз? А это Лиза принесла свой и попросила, чтобы я в него налил горячей воды.
    Однако легче мне от этого объяснения не стало.
    — Пошли-ка на расправу к капитану, — сказал мне подошедший старпом. И я поплелся за ним следом.
    — Не трусь, — шепнула мне Лиза. — Капитан сам расхохотался, когда я ему рассказала. Я же тоже виновата, не предупредила тебя.
    В кают-компании за столом сидели капитан, стармех и иностранцы. Капитан угощал их.
    — Ну, докладывай, за какие грехи оставил ты нас без обеда? Что будем делать?
    — Просить шипшандлера, чтобы он срочно доставил на борт комплект вилок, ложек и ножей, — ответил я.
    — За чей счет? За ваш или Лизы?
    — За мой. Виноват только я.
    Капитан переводил мои ответы иностранцам, и вдруг я услышал, как он начал рассказывать им о моем единоборстве с рисовой кашей. Все от души смеялись, а я готов был провалиться сквозь палубу. Оказывается, капитан все знал. Он приказал пригласить в кают-компанию старого рулевого Макаренко и кивнул в мою сторону:
    — Будем решать, что делать с этим мо́лодцем…
    Пока ждали Макаренко, один из иностранцев успокоил меня по-английски, что, дескать, набор из нержавеющей стали стоит недорого, что он распорядится и часа через два все будет на судне.
    Когда появился Макаренко, капитан сказал:
    — Вновь проштрафился наш молодец. К камбузу его и близко подпускать не надо. Душа у него к камбузному делу не лежит, повар из него не получится. А вот матрос он хороший, на руле стоит отлично, исполнителен, скромен. Словом, из него со временем хороший моряк получится. Каждое дело надо любить. Вот вы, Макаренко, превосходный пекарь. Ваши торты и пирожки я до сих пор помню. На руле вам по восемь часов уже стоять трудно, вы и сами как-то на это жаловались. Идите на камбуз вторым коком… Именинникам в море торты печь будете, в праздники стол станете украшать. Это же великое дело — хороший кок на судне! Соглашайтесь…
    — Кому я должен передать свою вахту? — спросил Макаренко.
    — Да вот ему, оставившему нас без обеда, — указал капитан на меня и приказал старпому: — Оформите все приказом с сегодняшнего дня. Да, и еще вот что: надо предоставить Саше возможность проходить в свободное от вахт время штурманскую практику. И помочь ему подготовиться к сдаче зачета после окончания рейса. Будешь продолжать учиться? — спросил меня капитан.
    — Обязательно. После рейса вернусь в Петроград и буду сдавать зачеты, чтобы перейти на третий курс.
    — Ну, что же, — по-отечески тепло сказал капитан, — поздравляю вас с новой должностью матроса первого класса. Я помогу вам освоить работу с секстаном, будем вместе ежедневно брать широту и долготу судна.
    Я почувствовал, что становлюсь профессиональным моряком. Это сейчас младших судовых специалистов готовят училища. А в те годы постигать все морские премудрости приходилось самостоятельно. И тем более радостен был для меня этот миг перехода в новое морское качество.
    Выйдя из Голландии, мы зашли в Бельгию, затем во французском порту Шербур приняли груз и взяли курс на бурный Бискайский залив. Встретил он нас сильной волной, усиливающимся штормом. Наш пароход бросало то вверх, то вниз, бортовая качка достигала сорока градусов. Камбуз не работал — с плиты все выбрасывало, питались мы холодными консервами и иногда удавалось разогреть чай. На руле стоять было тоже крайне тяжело, руль приходилось перекладывать с борта на борт. Это требовало огромных физических усилий. К концу вахты руки буквально отваливались. Удерживать судно на курсе было невероятно трудно, поэтому вахтенный помощник и сам капитан не отходили от рулевой рубки. Волна заливала судно, и боцман, старпом с матросами вынуждены были непрерывно следить за креплением люков горловин, чтобы вода не попадала внутрь судна.
    В кубрик через верхнюю палубу пробежать можно было только с риском для жизни: палубу непрерывно заливали волны. Вдоль нее были натянуты специальные леера, чтобы за них держаться. Одеты мы все были в непромокаемую одежду и в высокие кожаные непромокаемые сапоги. Вот тут-то мы еще раз помянули добрым словом заботу нашего капитана: это он посоветовал всем матросам не пожалеть денег и купить такие сапоги в Голландии.
    Между прочим, интересно, как происходила примерка сапог. Старый моряк голландец, продававший сапоги, брал сапог, напускал в голенище много табачного дыма, а потом закручивал голенище и следил, не выходит ли из сапога под давлением дым. Если нет, то сапог добротный, не пропустит воду.
    Палубу настолько сильно заливало, что, когда надо было смениться очередной вахте, капитан специально подворачивал судно на ветер, чтобы дать возможность одной вахте пробежать на свои посты, а другой возвратиться с постов в кубрик на отдых.
    Поднимаясь днем на мостик, я встретил Макаренко, который обслуживал кают-компанию вместо Лизы, и спросил у него, как чувствует себя Лиза.
    — Плохо, совсем плохо, — ответил старый матрос. — Укачалась до смерти. Не ест, не поднимает головы вот уже несколько дней. Плачет, просит высадить ее в первом же порту, куда угодно. Ты навести ее, браток, после вахты. Может быть, уговоришь ее покушать, а я приготовлю что-нибудь повкуснее.
    — Обязательно зайду, — пообещал я.
    В ее каютке я ни разу не был, так как размещалась она при самом входе в кают-компанию, а туда матросам без вызова командования ходить не разрешалось.
    Капитан тоже выглядел плохо — вот уже несколько суток он не сходил с мостика. Приляжет, не раздеваясь, в штурманской рубке, прикорнет немного и снова на ногах. Ему было не до сна: держать судно на курсе было нельзя — при таком крене вот-вот мог «пойти» груз в трюмах. Открывать же грузовые люки тоже было нельзя: их немедленно залило бы водой. Приходилось идти против волны, а шла она с Атлантического океана, тяжелая, крутая. Высота ее достигала 10—12 метров.
    После вахты я зашел навестить Лизу. И сразу даже не узнал ее: вместо цветущей красивой девушки в каюте лежала бледная, тяжело больная женщина. Глаза ее, красные от слез, были открыты, но мне показалось, что она ими ничего не видит. Только тяжелое дыхание свидетельствовало, что она еще жива. На меня Лиза не обратила никакого внимания — ей все было безразлично.
    Через четверо суток шторм наконец-то стих, и капитан лег на курс к берегам Испании. Жизнь на судне входила в свое обычное русло. А когда, спустя несколько дней, мы прибыли в порт Севилью, то о пережитом шторме лишь напоминала седина на большущей черной дымовой трубе — это оставила свой след соль морской воды (и туда доставала волна), да пока никак не могла еще прийти в себя Лиза. По поручению капитана за ней, как дед за больной внучкой, ухаживал Макаренко. Он выводил ее на солнышко, выносил ей кресло, и она подолгу тихо сидела на палубе. Лиза сильно ослабела, и, когда, как и прежде, хотела улыбнуться морякам, улыбка у нее получалась грустной и больной.
    Стоянка в Севилье была недолгой, и мы, воспользовавшись установившейся хорошей погодой, быстро прошли Гибралтар и вошли в теплое Средиземное море. Шли мы к берегам Африки. Все свое свободное время я проводил на капитанском мостике — брал пеленги, определялся по светилам, по солнцу. По общеобразовательным дисциплинам со мной занималась пришедшая в себя Лиза. Она, как педагог-профессионал, была очень требовательна и, несмотря на нашу дружбу, нет-нет да и влепляла мне двойки за плохо подготовленные уроки.
    В один из поздних вечером мы пришли в порт Алжир, бывший в те времена еще французской колонией. В ожидании бункеровки нас поставили на внешнем рейде. В ярком свете луны перед нами предстал красивый город в мавританском стиле, амфитеатром спускающийся к морю. Воздух был напоен ароматом каких-то цветов и трав, а вокруг ласковая тихая ночь. Все вокруг казалось каким-то сказочным, жаль было расставаться с этой ночной феерией. На корме нашего судна матросы хором негромко пели украинские песни. Среди мужских голосов выделялся мягкий, задушевный голос Лизы.
    Когда мы проснулись утром, то увидели, что рядом с нами стоит пассажирский итальянский лайнер. Это было многопалубное белое огромное судно. Рядом с ним наша «Вьюга» казалась махонькой замарашкой. Сотни туристов на лайнере, не обращая на нас никакого внимания, совершали утренний променад. Но вот на обоих судах склянки пробили восемь часов утра, и у нас за кормой на флагштоке взвился большой красный флаг с серпом и молотом. И сразу же сотни биноклей нацелились на нас. Дело в том, что в те времена за рубежом о нас ничего не знали и сведения о советских людях черпали лишь из буржуазной западной печати, густо насыщенной различными клеветническими измышлениями. А тут, буквально под боком у иностранцев, оказались не людоеды или чубатые кровожадные чудовища, а самые обычные люди. На нас смотрели во все глаза.
    На палубу вышла Лиза, и оживились бодрящиеся старички и молодящиеся старушки с розовыми и голубыми шевелюрами. Как же, молодая красивая девушка среди этих красных дикарей! В Лизу впились десятки биноклей. Слышались громкие реплики на различных языках. Но разобрать, что они там говорят, было трудно.
    На лайнере спустили за борт сетку, предохраняющую от нападения акул, и туристы начали купаться. Они подплывали к нашему борту и приглашали нас посоревноваться в плавании. Наш капитан разрешил купаться и нам. С борта «Вьюги» спустили парадный трап и несколько штормтрапов, чтобы в случае появления акул можно было быстро всем подняться на борт. Наши моряки начали прыгать в воду.
    В детстве я жил на Волге и, как каждый волжский мальчишка, летом от темна до темна не вылезал из воды. Тогда же я приохотился прыгать с барж, а если разрешали, то и с верхних палуб пассажирских судов. Прыжок «ласточка» мне хорошо удавался.
    Я немного поплавал у борта судна, а потом поднялся на него, нашел Лизу и попросил ее дать мне какое-нибудь старенькое платье, бюстгальтер и красную косынку.
    — Мы сейчас с вами разыграем интуристов, — сказал я ей.
    Лиза ушла к себе в каюту, и разочарованные старички и старушки хотели было расходиться. Но вдруг они увидели, как советская девушка в легком пестром платье и красной косынке начала проворно забираться на мачту. Это, конечно же, вызвало оживление. Вот девушка взобралась до верха мачты, прошла, балансируя, по рею, остановилась на конце его в нерешительности, держась одной рукой за топенант, улыбнулась всем, кто смотрел на нее, и вдруг оттолкнулась ногами от рея и полетела вниз. Туристы ахнули. Но девушка, пролетев в красивом прыжке «ласточкой», уже вошла в голубую гладь. Да так искусно, что почти не подняла брызг.
    Моряки и туристы бурно выражали свой восторг. А девушка быстренько поднялась по штормтрапу и скрылась в каюте. Через несколько минут она вновь появилась на палубе, переодетая в другое платье.
    Вскоре от лайнера отвалил катер и подошел к нашему борту. Морской итальянский офицер передал нам огромную корзину, наполненную какими-то экзотическими фруктами и оплетенными соломкой большими бутылками с итальянским вином кьянти. Он объяснил, что все это предназначается очаровательной и отважной девушке как дань восхищения капитана, экипажа и пассажиров лайнера.
    Лиза вышла навстречу к итальянцам, офицер поцеловал ей руку, наши моряки приняли дар. На итальянском лайнере оркестр в честь Лизы исполнил бравурный марш, туристы громко аплодировали и кричали «браво». Лиза, раскрасневшаяся и возбужденная, кланялась и смеялась до слез.
    Да что там итальянцы! Многие наши моряки, и в том числе наш капитан, весь этот розыгрыш приняли за чистую монету и были убеждены в том, что прыгала и в самом деле Лиза. В общем, наш маскарад удался на славу. Лиза была героиней дня. На вопрос, кто же это действительно прыгал, Лиза очаровательно смеялась, шутила, а я на полном серьезе убеждал всех, что вообще нырять не умею. И многие поверили.
    Лайнер ушел, а к обоим бортам нашего судна подошли плашкоуты, груженные углем, и несколько десятков арабов, образовав конвейер, начали довольно быстро заполнять наши угольные ямы. Живая рабочая сила обходилась капиталистам дешевле, чем подъемные краны или углепогрузчики.
    Мы закончили погрузку угля и совсем было уже собрались выходить в море, как неожиданно к нам заявилась местная полиция и опечатала наше судно: повесила на мачту ленту с печатью. Оказалось, что по распоряжению из Парижа наше судно арестовывалось за царские долги Франции. На борту был установлен полицейский пост. Правда, выход на берег оставался свободным, но для связи с Родиной нам предложили образец открытки, в которой сообщалось, что я, мол, жив и здоров, поздравляю с праздником (если в этом была необходимость), задерживаюсь на неопределенный срок в Алжире, целую, до встречи. Нас предупредили, что мы должны придерживаться именно этого текста на французском языке. В противном случае наша корреспонденция отправлена не будет.
    Арест продолжался несколько месяцев. Мы стояли и ждали окончания диалога об оплате долгов. Это ожидание продлилось бы еще невесть сколько, если бы не вспыхнуло так называемое Абиссинское восстание. В Алжир прибыли французские войска, и нам предложили покинуть порт.
    А далее были Греция, Турция, совершенно незабываемый проход через Дарданеллы и Босфор и, наконец, Родина. В Одессе, куда мы пришли, был уже снег, дули холодные ветры.
    Так закончилось первое в моей жизни плавание, которое оставило в моей душе столь неизгладимое впечатление, что каждую подробность его, каждый день и буквально час я помню до сих пор. Оно определило и всю мою жизнь, так как в нем я окончательно убедился, что путь свой выбрал правильно и что никогда иной судьбы не пожелаю. И всю мою долгую и нелегкую моряцкую жизнь я прожил с мечтой о еще не открытых мною странах, людях, впечатлениях. Мечта мне помогала и окрыляла.

В. Смирнов
НАЙТИ СВОЙ ПРИЧАЛ

Себя отыскать —
                          как найти свой причал,
Дощатый —
                   но все же единственный в мире!
Пусть ярые ветры над ним по ночам
Считают твои просоленные мили.
Найти свой причал —
                                 как вернуться домой
Из долгого —
                     в несколько месяцев —
                                                         рейса.
Пройти, не качаясь, походкой прямой,
В кругу домочадцев за чаем согреться,
Уставшему, спать…
Но когда из-под век
Вдруг выпорхнет сон,
                                беспокоен, печален,
Припомнить, что где-то живет человек,
Ни к морю,
                 ни к берегу не причалив.

ПЛЕЩЕТ МОРСКАЯ ВОЛНА

В. Семин
ШТОРМ НА ЦИМЛЕ
Повесть

    Сухощавый, гладко выбритый человек в чесучовом пиджаке на секунду оторвался от бумаг, быстро взглянул на нас с Петькой и спросил:
    — Вам чего, ребята?
    — Работать у вас хотим, — сказал я.
    — Специальность?
    Этот человек задавал слишком короткие вопросы. Он, кажется, не принимал нас всерьез, а нам надо было, чтобы с нами серьезно и внимательно поговорили.
    — Специальность? — повторил он, нетерпеливо поглядывая то на меня, то на бумаги, пока я, став на удивление косноязычным, объяснил, что специальности никакой нет, но что мы согласны работать грузчиками.
    — Грузчиком не так-то легко работать, — сказал человек, и по его лицу впервые промелькнула тень заинтересованности. — Нужно здоровье, выносливость, опыт.
    — У меня второй разряд по боксу, — угрюмо сказал я.
    Когда мне случалось сообщать кому-нибудь, что у меня второй разряд по боксу, это всегда производило впечатление. Но взгляд человека в чесучовом пиджаке ничего не выразил.
    — Нет, — сказал он, — ребята, вы, видно, грамотные, незачем вам в грузчики идти. И мне неинтересно: сегодня принял — завтра увольняй. Все равно больше недели не выдержите. В общем, подумайте и заходите завтра. А сейчас мне некогда.
    И он углубился в бумаги.
    — Чего ж ты молчал? — упрекнул я Петьку, когда мы вышли на улицу.
    — А чего говорить? — Петька достал папиросу, он недавно начал открыто курить. — Этот тип прав. Что ты знаешь о работе?
    Что я знаю о работе?! Этот вопрос мне сегодня задают уже второй раз. Утром отец, с грохотом опрокидывая стулья, — он опаздывал на службу — бегал по комнате и кричал: «Уйти из дневной школы за год до выпускных экзаменов! Мальчишество! Рабочий стаж ему нужен! У тебя не будет ни стажа, ни порядочных знаний, ни порядочного аттестата. Учись лучше, готовься к конкурсу — и пройдешь в институт без стажа! Ты просто начитался производственных романов и думаешь, что работа — это что-то вроде твоих спортивных соревнований…»
    Отец, конечно, был неправ. Честно говоря, я плохо думал о работе. Разумеется, я прочитал несколько романов о строителях, видел и кинокартины о монтажниках, верхолазах, токарях-скоростниках, но прочнее всего представление о работе у меня связывалось вот с этой ежедневной спешкой по утрам, когда отец, нервно постукивая то одной, то другой ногой, надевает в коридоре галоши и, убегая, сильно хлопает дверью, потому что тихо прикрыть ее уже не хватает времени.
    Я без колебаний принял предложение Петьки поступить куда-нибудь на завод, а аттестат зрелости получить в вечерней школе. Так мы обезопасим себя от всех случайностей конкурса и обязательно попадем в институт. Но на какой завод поступать, какую специальность себе избрать? По этим вопросам мы с Петькой никак не можем договориться. Петька считает, что нам нужно только одно — как можно больше свободного времени для занятий. Мне же хочется, чтобы специальность была интересной и чтобы зарабатывать не хуже взрослых.
    Вдруг меня осеняет.
    — Знаешь что, — говорю я Петьке, — пойдем в порт. Там мой дядька работает. Он говорил, что у шкипера одной волжской баржи двух матросов в армию забрали. Представляешь, поплавать на барже — весь Дон, Цимлянское море, Волга! Романтика! И заниматься, наверно, можно будет.
* * *
    Колесный буксир, двое суток тянувший против сильного донского течения нашу тяжелую баржу, в полукилометре от входа в канал визгливо отсалютовал и, облегченно зашлепав плицами, быстро пошел вниз. А нас ветром и течением медленно развернуло вокруг носового якоря и приткнуло кормой к проросшему черными корнями деревьев срезу высокого глинистого берега.
    Ни шлюзов, ни плотины отсюда не видно. Мы с Петькой взобрались на крышу рубки. Теперь вершины деревьев были в уровень с нами. Пахло лесной прелью и сыростью. Где-то очень далеко и очень отчетливо прокричал паровоз. Но и с крыши мы увидели все ту же взъерошенную ветром и солнцем реку с грязноватыми полосами пены и близкий левый песчаный берег. Громыхнув железом крыши, Петька первым спрыгнул вниз.
    — Спустим лодку? — предложил я.
    — Успеем насмотреться, — хмуро ответил Петька и, не ожидая меня, пошел на нос баржи.
    Спина у него очень прямая, плечи до отказа развернуты назад.
    Я тоже спрыгнул, но не пошел за Петькой, а уселся на кнехт против верстака, за которым работал Иван Игнатьевич. Наш шкипер хром, стоять ему трудно. Дым от цигарки, зажатой в углу рта, заставляет его щуриться. Но топор, которым он затесывает доску, бьет бесперебойно. А отточенное лезвие врезается в дерево в такой близости от пальцев левой руки, что долго на это смотреть невозможно.
    Странно все-таки, почему мы перестали ладить с Петькой? Нам же тогда одинаково понравился Иван Игнатьевич. Нравилось, что он маленький, тощий, что окает, странно округляя рот, и даже то, что он хром.
    — С этим мужичком мы договоримся, — сказал тогда Петька.
    И я с ним согласился. Я вообще стал с ним охотнее соглашаться с тех пор, как мы решили устраиваться на работу. У Петьки, несомненно, оказалось куда больше практической сметки, чем у меня.
    Петька первым ступил на палубу баржи, когда в ночь отхода нас туда доставила моторка. Он первым представился помощнику шкипера — Иван Игнатьевич был еще в порту, — маленькой, тонкой, почти хрупкой женщине лет сорока, протянул руку девушке-матросу и первым перешагнул порог каюты, предназначенной для нас.
    При свете керосинового фонаря она мне показалась узким длинным ящиком с черным прямоугольником окна во всю заднюю стену. Я неуверенно двинулся за Петькой и сразу же сам себе загородил чемоданами узкий проход.
    — Ты, я вижу, не чувствуешь себя как дома, — сказал Петька. — Давай-ка чемоданы сюда.
    И правда, я не чувствовал себя как дома. С виноватой поспешностью передал я Петьке свои чемоданы и узел с постелью. Все это он очень быстро распределил вдоль стен и под койками, так, что крохотная каюта будто бы и не уменьшилась в размерах. Его энергия и неожиданная сноровистость подбодрили меня, и я уже увереннее пошел за ним на палубу.
    Со стороны города на нас наплывали сигнальные огни парохода. Он двигался, тяжело сопя, сердито шлепая плицами. Когда до баржи оставалось метров сто, на пароходе включили прожектор. Дымный белый луч лизнул быструю воду, задымился еще сильнее и с размаху ударил в баржу. И вся баржа, от рубки до бака, вдруг обнажилась — спала снятая прожектором темнота. Мы с Петькой стояли во влажном струящемся свете растерянные, будто застигнутые на месте преступления чьим-то властным окриком. Инстинктивно я хотел попятиться в тень, но с парохода кто-то, кого мы не видели, но кто отлично видел нас, яростно закричал в мегафон:
    — Чего рты раззявили?! Готовь с левого борта чалку!
    Мы бросились к левому борту. Но черт его знает, что такое чалка и как ее готовить.
    — Где эта проклятая чалка? — почему-то шепотом спросил я у Петьки.
    — А я знаю? — огрызнулся он.
    Растерянные, ослепленные, мы метались по палубе, пока не заметили, что чалка уже подана. Когда пароход, с которого нас продолжали всячески поносить, подтянутый этой самой чалкой, коснулся борта баржи, с него к нам на палубу перебрался Иван Игнатьевич. Обрадованные, мы бросились к нему навстречу.
    — А мы думали, где вы… — начал Петька.
    — Здравствуйте, Иван Игнатьевич, — сказал я.
    Но Иван Игнатьевич и не взглянул в нашу сторону. Обернувшись назад, он кому-то крикнул на пароход:
    — Это мы в момент!
    И, слегка подпрыгивая, зашагал мимо нас на бак. Потом, словно вспомнив что-то, остановился и крикнул помшкипера:
    — Маша, что это за именинники? Ну-ка найди им рукавицы, пусть работают.
    Мы с Петькой переглянулись.
    Признаюсь, сердце мое сжалось, когда я натянул старые, испачканные ржавчиной варежки. Словно они что-то отсекли в моей жизни. Было такое мгновение, когда мне вдруг захотелось плюнуть на все и потребовать, чтобы нас перевезли на берег. Но нам крикнули:
    — Эй, давайте сюда!
    И я покорно и даже с каким-то испугом пошел на зов. С Петькой мы не разговаривали, но по его вытянувшемуся лицу я видел, что и ему не по себе. А Иван Игнатьевич по-прежнему нас не замечал.
    — Маша, — обращался он к помшкипера, — пошли кого-нибудь, пусть принесут аншпуги… Маша, покажи, какой трос надо разматывать.
    Первый раз в жизни чувствовал я себя таким незначительным человеком. Пошатнулась моя уверенность в собственной силе и ловкости. Я не сразу понимал, чего от меня хотят, изо всех сил тянул канат в сторону, противоположную нужной, плохо ориентировался в темноте и совсем терялся, выслушивая замечания вроде: «Да не сюда! Повылазило, что ли? Ничего не понимают!»
    Раза два, когда я неуклюже принимался за работу, меня решительно отталкивала Маша, у которой неожиданно оказались твердые локти и жесткие сильные плечи. Вот никогда не думал, что работа такая азартная штука и что она так меняет людей. Особенно поражал меня Иван Игнатьевич. Спокойного, уравновешенного, немного неуклюжего человека, каким я его привык видеть на берегу, и в помине не было. По палубе стремительно двигался сухой широкоплечий моряк в расстегнутом кителе. Вены на лбу его зло набухали, и, когда ему надо было куда-то пройти, он шел прямо на человека, не ожидая, пока уступят дорогу.
    Буксирный пароход привел еще одну баржу, такую же большую, как наша. Он бросил ее, метров тридцать не дотянув до нужной точки. Бухнул в воду тысячекилограммовый якорь. С парохода закричали:
    — Эй, на баржах, счаливайся! Шевелись!
    Иван Игнатьевич, настороженно следивший за маневрирующим буксиром, тотчас схватил мегафон.
    — Скоро кошки гуляют! — кричал он. — Где баржу, пароходники, поставили? Теперь сами счаливайтесь!
    С парохода ответили руганью. Но все же в конце концов стали разворачиваться кормой к барже и сдавать вниз по течению.
    Однако победа в споре не до конца удовлетворила Ивана Игнатьевича (потом я узнал, что он, проплававший много лет на баржах и однажды упустивший возможность перейти на пароход, очень ревниво относился к командам самоходных судов).
    — Давайте сюда! — впервые обратился он прямо к нам с Петькой. — Что они на этой калоше думают? — махнул Иван Игнатьевич в сторону маневрирующего парохода. — Мы и сами справимся!
    Не знаю, как Петька, а я сразу почувствовал себя приверженцем несамоходного флота. Иван Игнатьевич, Маша, Петька и я — вчетвером мы яростно впряглись в канат, переброшенный с соседней баржи, но долго не могли сделать и полшага вперед. С парохода кричали насмешливо:
    — Ну и команда — четыре лошадиных силы! Шкипер, навались!
    В самом деле, попытка сдвинуть сооружение, в трюмы которого входит груз двух товарных поездов, силою четырех человек должна была выглядеть нелепо. Я тянул изо всех сил, даже хрипел от натуги, но тоже думал, что Иван Игнатьевич погорячился, и ожидал, когда он наконец бросит канат, чтобы бросить его самому. И вдруг — с парохода все еще продолжали издеваться над нами — баржа пошла. Она пошла так медленно, так плавно, словно тронулась не нашими усилиями, а сама собой.
    — Эй, на калоше! — торжествующе прохрипел Иван Игнатьевич. — Отворачивай в сторону, расшибем!
    Я тоже кричал что-то победное, безумно-веселое и, кажется, никогда так глубоко, каждым своим мускулом, не был уверен в беспредельности человеческих возможностей.
    Много еще пришлось нам поработать в ту ночь: выхаживали ручной лебедкой тяжелые кормовой и носовой якоря, тянули толстые металлические канаты, скользкие от смазки, колющие ладони острой щетиной заворсившихся проволочек, счаливались с двумя баржами. И все это время я находился под радостным впечатлением удивительного открытия: оказывается, я с Петькой и еще двумя, по-видимому, не очень сильными людьми могу, если захочу, сдвинуть с места и протянуть на некоторое расстояние громадную баржу длиной в сто и шириной в пятнадцать метров! Я с нетерпением ждал минуты, когда без помех поговорю об этом с Петькой. Но только в два часа ночи мы, наконец, закончили все работы, и пароход, ушедший в темноту на длину стометрового троса, погнал к нам тяжелую крутую волну — потянул караван вверх по Дону.
    — Ну, пока все, — сказал Иван Игнатьевич.
    Он снял китель, вытер тыльной стороной кисти лоб и, сильно припадая на больную ногу, медленно пошел в каюту. За ним ушли помшкипера Маша и девушка-матрос Вера, с которой мы еще и не успели познакомиться. Мы с Петькой остались на палубе вдвоем. На пароходе потушили прожектор, и вокруг нас, будто притянутая водой, сгустилась такая темнота, что ни самой воды, ни того, куда мы плывем, разобрать было нельзя. Но если смотреть на город — а мы только туда и смотрели, — то там, наоборот, за огнями не было видно того, что они освещали.
    Поставив ногу на кнехт, Петька пристально следил, как постепенно крутой лесистый поворот берега закрывал городские огни. Вот их совсем не стало видно, и только за горизонтом, упираясь в низкие облака, зажглось бледное электрическое зарево. Я положил Петьке руку на плечо. Он обернулся ко мне со странным выражением лица.
    — По-моему, всякий нормальный человек назвал бы нас идиотами, — сказал он.
    — «Смешные птицы!» — гордо процитировал я горьковского Ужа.
    Петька отер пот с лица и некоторое время внимательно меня рассматривал. Потом вдруг нагнулся, с трудом стащил с себя мокрую рубашку и сунул мне ее под нос:
    — Понюхай, чем пахнет романтика!
    И я понял, что он зол. Тогда и во мне закипело непонятное раздражение. Я почувствовал, что сильно устал за эти часы, хотел что-то ответить Петьке, почему-то обругать его, но промолчал.
    Город уходил все дальше и дальше, поворот сменялся поворотом, а мы все стояли, ожидая, когда потухнет зарево. Но прошло больше часа, а в той стороне, где лежал наш город, небо светилось все так же ярко.
    — Ты скажи, какая сила! — проговорил Петька. — Сколько энергии, вот ведь никогда не думал.
    Осторожно, обходя кнехты, спотыкаясь о бухты тросов, мы пробрались к себе в каюту, побросали на койки одеяла и под шорох воды за бортом, под таинственное поскрипывание металлических частей баржи заснули.
* * *
    Но спать долго не пришлось. Что романтика пахнет по́том, мы узнали в первые же часы плавания. Скоро нас разбудили крики на палубе. Мы выскочили наружу сонные, испуганные, тревожно прислушиваясь к частым гудкам, которыми, как нам казалось, буксирный пароход предупреждал экипажи барж о близкой опасности. Ночь по-прежнему была непроглядно черной. Потом справа, на берегу, показался огонек, и кто-то скомандовал:
    — Здесь, давай!
    Мы услышали, как упал в воду буксирный трос соседней баржи, и она, постепенно теряя инерцию, отстала от нас. А мы опять тянули канаты, счаливались с другой баржей и, слушая чью-то громкую перебранку, удивлялись, как в этой темноте можно что-то разобрать. А еще через полчаса пришла наша пора оставить караван. Опять была беготня, крики, опять сбрасывали кормовой, и носовой якоря. Огоньки каравана, словно по воздуху, уплыли вперед, и вокруг нас сомкнулась полная темнота и тишина. Тишина эта была странной и тревожной, потому что мы знали: и справа, и слева, и впереди — река с сильным, быстрым течением.
    А утром оказалось, что мы стоим, уткнувшись носом в невысокий берег. Ближайшие деревья, нависающие над водой, можно багром достать. Вода у берега с зеленоватым отливом, а по всей реке — легкая прудовая рябь. И все это пахнет удивительно.
    Мы с Петькой сделали зарядку, разделись и прыгнули в уже по-осеннему холодноватую воду. Но поплавали недолго — нам все время казалось, что вот-вот из каюты выйдет Иван Игнатьевич и прикрикнет на нас. Однако первыми на палубе появились помшкипера Маша и Вера, такая же невысокая, как Маша, только куда более плотная и крепкая, с копной совершенно белых волос и загорелыми босыми ногами. Петька неотрывно и с любопытством смотрел, как она, перегнувшись через борт, умывалась. Я тоже смотрел, хотя изо всех сил старался отвернуться.
    Женщины затопили, печь в каюте-кухне, и мы вспомнили, что и нам пора готовить завтрак. Мы пошли к себе, открыли чемоданы и немного поспорили. Петька рассердился на меня за то, что мои припасы наполовину состояли из сладкого: банок с вареньем, печенья, сдобных пирогов, которых наготовила в дорогу мне мать. Он сказал, что пристрастие к сладкому — женская черта. И тут же добавил, что во мне, несмотря на мой рост и ранние усы, вообще много женского: восторженность, способность подчиняться чужому влиянию.
    Так первый же наш завтрак закончился чем-то похожим на ссору. Потом, разморенные уже не очень жарким солнцем, без рубашек и маек, мы босиком шлялись по палубе, ложились голыми животами на разогретое железо крыши рубки и следили, как впереди, за поворотом реки, над темной полосой леса, поднимаются облака и, постепенно набирая высоту, ровными рядами проходят над нами.
    — Как будто у них за лесом аэродром, — сказал я Петьке.
    — У кого? — не понял он.
    — У облаков.
    Петька посмотрел, куда я указывал, и подтвердил заинтересованно:
    — А что, похоже.
    Ободренный его похвалой, я стал внимательно присматриваться к воде, лесу, облакам — не придет ли в голову еще какое-нибудь интересное сравнение. Но ничего не приходило, и я загляделся на небо. Оно бездонно, и чем дольше смотришь в него, тем бездоннее кажется. Странно только, что в небе ничего не отражается, а в воде отражаются и небо, и облака. И вообще за рекой интересней следить, чем за небом. Она все время в движении, все время меняет свой цвет. Найдут плотным строем тучи, и вода становится свинцовой с зеленоватым отливом. Выглянет солнце, и свинец мгновенно плавится так, что на него больно смотреть. И лес тоже постоянно меняет свою окраску: то он густо-зеленый, то серый, то темно-синий. И от всего этого почему-то щемит под ложечкой.
    Я попытался заговорить об этом с Петькой. Но он слушал меня невнимательно и даже иронически хмыкнул, приподнимаясь на локтях:
    — Не попаду в институт — обязательно сделаюсь шкипером. Философическая профессия.
    Я проследил за его взглядом и увидел внизу, на палубе, Веру. Белая копна волос была перевязана на этот раз голубой ленточкой. Сверху Вера казалась еще меньше ростом и плотнее. Она только что выплеснула за борт мыльную воду и зачерпнула чистой. Должно быть, у нее были сильные руки — полное до краев ведро с длинной веревкой, привязанной за дужку, поднималось вверх резкими быстрыми толчками.
    — Одной вам Дон не вычерпать, — крикнул Петька и спрыгнул с крыши рубки на крышу каюты. — Я вам помогу.
    Вера не ответила, но я видел, как потемнела ее загорелая щека. Петька потянул к себе веревку. Вера не сразу отдала ее, ведро ударилось о борт, и почти вся вода из него выплеснулась. Девушка покраснела еще больше.
    — Ой, какой вы! — сказала она.
    — Отдайте мне ведро, я вам расскажу, какой я.
    Петька завладел веревкой, набрал воды, и они скрылись в камбузе. Оттуда донесся Петькин уверенный голос и Верин смех. Я почему-то почувствовал себя обиженным.
    Стараясь не привлечь к себе внимания, я тоже спустился вниз, спрыгнул в лодку, привязанную к корме, и отплыл. Грести было тяжело. Весла едва ворочались в неудобных уключинах, сильное течение сбивало назад. Но размеренная работа, стеклянный звон воды постепенно захватили меня.
    Вернулся я только часа через два, быстро привязал лодку и с опаской взобрался на палубу. И тут же, на корме, наткнулся на всю нашу команду. Иван Игнатьевич и Маша сидели на бревнах около каюты. Петька им что-то рассказывал, а Вера развешивала мокрое белье на веревке, протянутой от каюты к стойке у правого борта. Ругать за долгую отлучку меня никто не стал. Петька, указав в мою сторону, совершенно серьезно, будто продолжая разговор, сказал Ивану Игнатьевичу:
    — Вот он собирается стать писателем. Он все равно будет у вас спрашивать, опасная ли у вас профессия и какие интересные случаи с вами происходили. Так что лучше расскажите нам сразу.
    Я думал, Иван Игнатьевич засмеется (про писательство Петька, конечно, выдумал. Я просто иногда, когда на меня находило, сочинял стихи), но шкипер уставился на меня с любопытством и протянул брезентовый мешочек с табаком и аккуратно нарезанными квадратиками газеты. После Петькиной рекомендации мне показалось невозможным отказаться. Чувствуя, как загораются у меня лоб и щеки, я взял мешочек, достал бумагу и насыпал на нее большую щепоть зеленоватых крошек домашней махорки.
    — Ты же не куришь, — удивился Петька.
    — Я давно собирался, — сказал я.
    — Ну-у, значит, в первый раз? — восхитился почему-то Иван Игнатьевич.
    Я сразу сделался центром внимания всей компании. У Петьки была способность: вот так, нелепейшим образом обращать на меня внимание многих людей. В такие минуты он и раньше мне казался жестоким. Сейчас я мысленно давал себе слово перестать с ним разговаривать, если он еще хоть чем-нибудь бестактно меня заденет.
    — Не давайте ему больше табаку, — сказал Петька Ивану Игнатьевичу, указывая на мою уродливо толстую папиросу. — Еще одну свернет и весь табак у вас выгребет.
    — Это ничего еще, — отозвался Иван Игнатьевич, — а вот уронит — ноги поотбивает.
    После первой же затяжки, ободравшей мне глотку и легкие, я, как, должно быть, все ожидали, закашлялся и залился слезами.
    — Вот мужик! — засмеялся Иван Игнатьевич.
    Петька тоже хохотал, и смех его оскорблял меня больше, чем добрая, усталая улыбка Маши или сдержанный Верин смешок. Ведь он прекрасно знал, как я ненаходчив среди малознакомых людей, и презирал меня за это. Но разве может друг презирать? А Петька презирал и даже пользовался моей слабостью всякий раз, когда ему хотелось показаться остроумным, рассмешить, завоевать популярность. Но сейчас ведь мы не на школьном вечере, сейчас — совсем другое дело. Напрасно я старался придумать что-нибудь остроумное — у меня только сильно звенело в ушах.
    — Что же ты пишешь? — все еще смеясь, спросил Иван Игнатьевич. — Статьи, рассказы, стихи? Прочел бы какой-нибудь стих.
    — Он стесняется, — сказал Петька. — Я сам прочту его последнее стихотворение.
    — Петька! — с угрозой сказал я.
    Но Петька с ложным пафосом и подвываниями уже начал:
    — Стихотворение Николая Шилина «Надпись на томике Стивенсона». Из детского альбома:
Разбивая фелуки о шхеры,
Зарываясь корветами в лед,
Стивенсоновские флибустьеры
Рвут коричневый переплет.

    Это было длинное стихотворение в двенадцать четверостиший, которое я написал и подарил Петьке вместе с моим любимым Стивенсоном перед нашим отъездом. В нем прозрачно намекалось на то, что, подобно искателям острова Сокровищ, мы с Петькой найдем свой клад в романтике, в жизни, достойной настоящих мужчин. Кончалось стихотворение так:
Да, они не сидели, скучая,
На диване в тепле и тени,
Одурев от бесцветного чая,
От грошовой своей болтовни.

Пили, плавали, мачты рубили,
Шли на весь экипаж впятером.
Слышишь рев капитана Билли:
— Йо-хо-хо и в бочонке ром!

Ничего врагам не прощали,
Не играли с судьбою вничью.
Слышишь: Сильвер бьет из пищали
И кричит под копытами Пью.

Умирали мудро и просто:
Не в больничном тупом полусне,
А под смертным ударом норд-оста
Иль у грота спиной к спине.

    Эффект от Петькиного чтения был неожиданным. С первых же строк Иван Игнатьевич, словно не замечая Петькиного шутовства, посерьезнел, лицо его вытянулось, а рот наивно приоткрылся. Должно быть, ему не все было понятно, но он не спрашивал — стеснялся. Маша сначала слушала внимательно, а потом отвлеклась. Вера перестала развешивать белье, а когда Петька дошел до «Йо-хо-хо», засмеялась, но тут же смутилась и замолчала. Петька быстро почувствовал перемену в настроении Ивана Игнатьевича и перестал кривляться. Закончил он вполне серьезно.
    — Ишь ты, как складно, — сказал Иван Игнатьевич. — А вот у меня не получается. Давно когда-то я тоже пробовал. Еще строчку запомнил: «Облака над Волгой-матушкой бегут». Или не так — «Облака над…» Да нет, забыл. А у тебя гляди как складно… Так ты про профессию спрашивал? Обыкновенная профессия. Нельзя сказать чтобы особенно опасная. А случаи, правда, бывают. — Иван Игнатьевич показал на свою больную ногу: — Вот, видишь, ногу тросом перебило. Шторм был баллов десять в Рыбинском водохранилище. Шесть месяцев в госпитале лежал, думал, от костылей всю жизнь не отделаюсь. Однако обошлось. А в прошлом году весной, мы зимовали в затоне, утром по льду перебрался в город, а возвращаться стал — лед уже пошел. Я и искупался. Однако добрался. А то сразу после войны дно я себе пропорол о затонувший буксир. Это на Волге, повыше Волгограда. И место знал, а вот нанесло. А то еще случаи были… — Иван Игнатьевич усмехнулся: — Случаи, правда, бывают…
    — А вы говорите — не опасная! — сказал Петька.
    — А чего ж опасного? Двадцать лет уже плаваю. С семьей плаваю. Это сейчас мой парнишка заболел, так я его с женой оставил. Будем проходить мимо, подберем.
    Иван Игнатьевич скрутил цигарку, выставил вперед левую, плохо гнущуюся ногу и встал.
    — А ты вот что, — строго сказал он мне. — Спросить надо, если лодку берешь. Мы тебя больше часа ждем — работа для вас с дружком есть. После обеда приступите.
    И пошел к себе в каюту. За ним поднялась Маша. Вера немного задержалась, окинула меня беглым любопытным взглядом и тоже пошла за ней.
    Мы помолчали. Потом Петька заговорил, словно ничего не произошло:
    — Можешь и в самом деле роман писать. Вот тебе натура: храбр, трудолюбив, скромен. Ты заметил, он себя от баржи не отделяет: «Дно себе пропорол…»
    Я не ответил и продолжал молчать до тех пор, пока не почувствовал, что он вот-вот обидится. Тогда я торопливо кивнул головой:
    — Заметил. А чего это он опять раздобрился?
    — А я знаю? — нахмурился Петька. — Идем обедать.
    Он повернулся ко мне спиной и приподнял веревку, на которой Вера развешивала белье. Я смотрел на его прямые плечи, загорелую жилистую шею и чувствовал большое облегчение: не нужно было ссориться и жить на одной барже в одиночестве, которого бы я все равно не выдержал. Конечно, мне было и стыдно немного, что я не выдержал характера, что Петька, сам не зная того, одержал надо мной победу. «Но главное, — думал я, — дружба. Ради нее надо становиться выше мелочей».
    Нагибаясь, чтобы не испачкать белье, я отодвинул мужскую рубашку. Это была та самая рубашка, которую недавно Петька мокрую от пота совал мне под нос.
    — Ты тоже стирал? — спросил я.
    — Вера, — ответил Петька небрежно. — Сама напросилась.
    После обеда мы молотом и зубилом кололи метровые куски желтых сосновых бревен. Работа эта требовала ловкости, силы и навыка. Вначале после каждого моего удара бревно, которое я ставил на попа, падало на палубу — его надо было поднимать и опять ставить на попа. Но скоро мои удары приобрели силу и уверенность — сказалась долгая боксерская тренировка. Я бил широко размахиваясь, делая свободные круговые движения всем корпусом, и каждый раз чувствовал, что боек молота точно попадает в цель. Бревно теперь перестало падать. Прежде чем оно успевало пошатнуться, его настигал и припечатывал к палубе новый удар. А у Петьки дело долго не шло. Он нервничал, бил слабо и часто мазал.
    Иван Игнатьевич внимательно следил за нами. Он, кажется, понимал, что мы с Петькой соперничаем. Видела нашу работу и Вера. Должно быть, поэтому я бил со все большим упоением, бил всем телом, таким ловким и подвижным, словно не я им управлял, а оно само в нужную минуту досылало молот в нужном направлении.
    Бревен хватило до позднего вечера. Когда за нами пришел буксир, Иван Игнатьевич освободил меня и Петьку от ночной вахты. И пока буксир тащил нас куда-то вверх по Северскому Донцу, я спал мертвым сном. А утром, открыв дверь каюты, шагнул прямо в зыбкое густое облако. Оно, наверно, рождалось внизу, на реке, потому что снизу, из-под борта, будто из раскрытых дверей бани в зимний день, валил пар.
    — Рано начались в этом году туманы, — сказал Иван Игнатьевич, которого я не сразу заметил. — Как бы осень не была штормовой.
    Он, должно быть, давно не спал: на нем был форменный китель, мичманка с «крабом», в руках большая картонная папка.
    — Будем здесь уголь грузить. Можете с приятелем на весь день уходить на берег. Вы не нужны.
    Иван Игнатьевич ушел, а я так ничего толком и не понял. Где мы, как далеко берег — не разобрать. Всюду густой белый туман, пропитанный едким запахом углекислого газа. Так всегда пахнет в сырую погоду около большого завода, рядом с которым стоит наша школа. Я побрел по палубе, раздвигая сырую массу руками. Потом щекой почувствовал легкое движение воздуха и заметил трещину, разделившую облако пополам. Трещина была очень узкой, но ветер, хлынувший в нее, тотчас же очистил и зарябил большую площадь воды. Потом сквозь туман пробилось солнце. И сразу серые нитяные клубки, которые рвал и размывал ветер, будто растаяли. Я увидел гористый высокий берег, большой просмоленный дебаркадер, белый пароход, пар из трубы которого казался совсем розовым, и остроконечный угольный холм напротив нашей баржи. По нему всползали серые тонкие змейки.
    Мы стоим поблизости от шахтерского городка Краснодонецка. А не нужны мы с Петькой потому, что грузить уголь будет большой портальный кран и специальная бригада портовых рабочих.
    Первые же порции угля, после которых над трюмами и над палубой повисло густое черное облако пыли, выгнали нас на берег.
    Петька отряхнул с рукавов угольные крошки, сплюнул черную слюну и сказал, указывая на баржу:
    — Это же все нам придется убирать. — И прикинул: — Длина — сто, ширина — пятнадцать. Полторы тысячи квадратных метров! Вот тебе первое приключение в первом незнакомом порту.
    Я почувствовал себя виноватым. Петька и сказал это, чтобы я почувствовал себя виноватым. Ведь это была моя идея — устраиваться на баржу.
    С Петькой мы подружились еще в седьмом классе. Он уже тогда был практичным и самостоятельным парнем. Наш классный руководитель Павел Матвеевич всегда ставил его собранность в пример нам. Дружба с Петькой чуть-чуть не сделала меня отличником. Я стал усерднее заниматься, одинаково распределяя время между любимыми и нелюбимыми предметами, и даже обогнал его в хороших оценках. Но надолго меня не хватило. То ли я был легкомысленнее, то ли мускулов у меня было больше, но я не бросил в девятом бокс, как советовал мне Петька. Больше того, с весны, как раз перед экзаменами в десятый, я пристрастился к парусу и гребле и часто пропадал на реке. Узнав, где я бываю, Петька пожал плечами.
    — А когда ты водку пить начнешь? — спросил он. — Судя по твоей невоздержанности, рано или поздно это случится.
    Петька рос без отца — отец ушел из семьи, когда Петьке исполнилось два года. С четырнадцати лет он стал настоящим главой в доме. Мать, тихая и добрая, во всем слушалась его. Петька вовремя доставал уголь на зиму, договаривался в домоуправлении о ремонте квартиры и вообще задумывал и доводил до конца дела, совершенно недоступные моему пониманию. Он еще в седьмом классе твердо решил стать инженером и неуклонно шел к цели: зубрил математику, которая с большим трудом давалась ему, усердно учил немецкий, меньше обращал внимания на литературу, больше на русский язык. Короче говоря, делал все, чтобы обеспечить себе медаль. Но тут новые правила для поступающих в институты поломали его планы, и Петька решил не рисковать конкурсными экзаменами. Он хотел действовать наверняка.
    А я совсем не знал, чего хочу. Я любил литературу, бокс, греблю, мечтал об институте. Но о каком? Этого я понять не мог.
    В общем, мы с Петькой были довольно разные люди. Но в школе это нам не мешало дружить. Мы часто спорили, но там споры только укрепляли нашу дружбу, а здесь они почему-то каждый раз грозили ее совершенно разрушить. Почему? Об этом я думал, пока мы в поисках кинотеатра бродили по городу, в центре которого возвышалось несколько надземных шахтных сооружений. Городок был маленький, чистенький, даже, пожалуй, не городок, а поселок. Специального кинотеатра в нем не было. Нам показали трехэтажное новое здание — клуб. Однако в клубе было безлюдно, дневных сеансов здесь не было. И это пустяковое обстоятельство расстроило нас с Петькой необычайно, словно мы впервые почувствовали себя вдали от дома. Нам нужно было слезть с баржи, чтобы вот так отчетливо почувствовать себя вдали от дома. Мы шли по улице без тротуаров, молчали и думали о своем. Мне неожиданно припомнилось место из книжки о Шаляпине, которую я недавно прочел, где Шаляпин в «Демоне» произносит: «Проклятый мир!» Я произнес это про себя, а потом стал бормотать:
    — Пр-роклятый мир, пр-роклятый мир!
    Погрузка закончилась только к следующему полудню. И сразу же Иван Игнатьевич заставил нас приступить к уборке. Мы с Петькой качали рычаг ручной помпы, Иван Игнатьевич брандспойтом направлял струю воды, а Вера и Маша метлами гнали ее по палубе. Работа эта поначалу показалась мне такой же легкой и приятной, как рубка бревен. Приятно было легко поднимать рычаг вверх, а потом, чувствуя упругость струи, с силой опускать его. Приятно было следить за тем, как постепенно, метр за метром (мы начали с носа), проступает под грязью красное крашеное железо палубы, как с домашним бульканьем стекают черные помои за борт прямо в реку. Однако уже через двадцать минут глаза мне начало заливать потом, руки одеревенели, а я все продолжал качать и качать. Иван Игнатьевич за это время ни разу не оглянулся на нас, не предложил нам передохнуть. Работа брандспойтом, видимо, увлекала его.
    — Давай, давай! — азартно покрикивал он, когда напор в шланге ослабевал.
    Уже через полчаса я подумал, что меня хватит еще только минуты на две. Но я ни за что не хотел просить у Ивана Игнатьевича передышки раньше, чем это сделает Петька.
    — Сколько мы еще будем заниматься самоубийством? — прохрипел Петька, так что я даже испугался за него.
    — Давай бросим, — сказал я. — Что он там думает!
    Мы бросили. А потом работа наладилась. Первое соперничество обошлось нам слишком дорого, и, чтобы не повторять его, мы заранее договорились о перерывах. Часа через три мы даже вошли в какой-то ритм. Иногда нас подменяли Вера и Маша, и к вечеру палуба, каюта, штурвальная рубка были чисто вымыты. Лишь в самых глубоких щелях, как в морщинах старого шахтера, оставалась черная пыль.
    — Знаешь, — сказал я Петьке, — работа мне даже понравилась. И вообще мне кажется, что неприятно делать только ту работу, целесообразность которой не сразу видна. А матросская работа вся наглядно целесообразна.
    — Знаешь, — в тон мне ответил Петька, — по-моему, все философы дураки. И ты не составляешь приятного исключения. Целесообразность! Мы же погрузились только наполовину, чтобы не сесть на мель в этом вонючем Донце. Догружаться будем в Цимле. Понял? Опять придется проделать все сначала. А до Цимлы всего два дня пути.
    Ночью мне не спалось. Баржу нашу тащил маленький буксирный катер, так отчаянно ревущий, что было непонятно, как могли там работать люди. Но к нам, на баржу, рев почти не доходил. Тысячеверстная ночная тишина поглощала его почти полностью. В четыре утра мне надо было заступать на мою первую ночную вахту, и Иван Игнатьевич посоветовал мне предварительно постоять рядом с рулевым, потренироваться. Я поднялся в рубку в двенадцать, там были Вера и Маша. Маша вязала, сидя рядом с тусклым керосиновым фонарем, Вера, едва возвышавшаяся над большим штурвальным колесом, старалась удержать рыскающую баржу в струе фарватера.
    Я опустил оконную раму и высунулся наружу. С берега, лежавшего в глубокой тени, тянуло чем-то лесным — горьковатым и теплым. Луна в воде дымилась совершенно так же, как и в чистом бледном небе. Она долгое время неторопливо покачивалась на ленивой волне около нашего левого борта. А на каком-то повороте оказалась впереди катера. Теперь от его носа веером расходились и гасли в черной воде две светящиеся струи.
    Я засмотрелся на них. При мелкой ряби, попадающей в лунный свет, вода казалась стремительно бегущей, при крупной — лениво струящейся. А где-то в темноте вдруг ярко вспыхивала какая-нибудь одна высоко поднявшаяся волна. И долго потом на этом месте дрожали лунные светляки. Их тонкая дрожь отчетливо отдавалась во мне. Я удивился. Что это? Неужели во мне рождается то самое чувство природы, которое два года напрасно старался разбудить наш классный руководитель и литератор Павел Матвеевич?
    В рубке скрипнула дверь. Я оглянулся: Маша ушла. В двух шагах от меня была Вера. И сразу что-то произошло: ни лунного света, ни лесного запаха… Я затаил дыхание. Тишина, стоявшая все время в рубке, мне теперь стала мешать. Она накапливалась и накапливалась, а я не знал, как ее нарушить, что сделать, чтобы не наливались так чугунно мускулы, чтобы не пересыхало во рту.
    Должно быть Вера испытывала что-то похожее, потому что молчание наше разрешилось самым неприятным образом. На крутом повороте реки баржа вдруг пошла в сторону от катерка. Буксирный канат натянулся струной. Вера, желая выправить ошибку, яростно закрутила штурвал. Но было поздно. Огромное наше судно двигалось к берегу, сбивая с курса маленький буксир. На катере резко повернули к середине реки, отпустили буксирный трос, и баржа с разгону ткнулась в крутой песчаный берег.
    На катере заглушили мотор. Чей-то простуженный бас закричал:
    — Вы что, с ума сошли?
    — Шкипера на мыло! — присоединился к нему звонкий мальчишеский голос.
    На палубу выскочил Иван Игнатьевич. Он погрозил нам снизу кулаком, обернулся к катеру и сложил руки рупором:
    — Виноват. Матрос на штурвале молодой, растерялся. Значит, я виноват.
    Услышав, что шкипер признает виновным себя, на катере успокоились. Они подошли к нам, перекинули на баржу трос и сняли ее с мели. А Иван Игнатьевич, сердито сопя, поднялся в рубку, оглядел внимательно нас, пристыженных и растерянных, и сказал неожиданно миролюбиво:
    — Ну, вы! Любезничать любезничайте, а за делом смотрите.
    После этого мне, конечно, надо было уйти. Но я остался и, делая вид, что меня чертовски занимают ночные пейзажи, перебирал в уме вопросы, с которых лучше всего было бы завязать с Верой легкую беседу. Например, простейший: «Вы в каком городе родились?» Или: «Давно вы плаваете?» Но я никак не мог придумать несколько связанных между собой вопросов и потому продолжал молчать.
    Вера теперь пристально следила за баржей, но та все равно ее не слушалась. Рулевой в освещенной рубке буксира несколько раз оборачивался и грозил нам.
    — Дай-ка я попробую, что это такое, — наконец не выдержал я.
    Вера с готовностью отступила в сторону, и я с трепетом взялся за штурвал. Громадное тело баржи, сбивая катерок влево, опять двигалось к берегу. Я резко повернул штурвал вправо и, как только баржа стала подходить к центральной линии, слегка переложил его налево. Я очень скоро приспособился, отклонения надо было ликвидировать минимальными поворотами штурвала, тогда баржа шла как по ниточке. Вера не могла так, но это и не удивительно: я ведь парень, я лучше приспособлен для такой работы.
    Робость моя постепенно рассеялась. К тому же бессвязность моих вопросов теперь легко можно было объяснить: занятый человек в перерывах между делом вежливо интересуется биографией своей собеседницы.
    Итак, я начал и очень скоро выяснил, что Верина фамилия Пичаева, что она из какой-то приволжской деревушки, которая называется Пичаево, что в матросы она пошла вовсе не в поисках приключений, а за заработком, который у нее, в общем-то, очень невысок. Все это вместе мне показалось удивительным. Я почему-то всегда считал, что в моряки идут обязательно романтики, народ городской, образованный. Люди легендарной жизни: «Пусть сильнее грянет буря!» И вот, оказывается, есть села, часть жителей которых с незапамятных времен традиционно уходит в речники.
    — Хорошо. Весной, летом и осенью вы плаваете, а как зимой река станет, куда деваетесь? Назад в деревню?
    — Зимой — где лед остановит. Прошлую зиму в затоне у Горького зимовали. Работаем на заводах, по верфям. Мы же матросы.
    Вера отвечает послушно, и я становлюсь все смелее.
    — А плавать не скучно? — спрашиваю.
    — Скучно. А бывает и страшно. Людей иногда по неделям не видим. Плывем мимо городов, да все мимо. Вон у Ивана Игнатьевича мальчик. Второй год надо бы ему в школу идти, а все не получается, чтобы парень первый класс окончил.
    — А ты сколько окончила? — перехожу я на «ты».
    Вера долго молчит, а потом говорит смущенно:
    — Семь не кончила. Вот плаваю уже третий год.
    Я хотел спросить еще, есть ли у нее мать и отец, как они ее отпустили, но не решился. А вдруг у нее нет ни отца ни матери?
    — Прочтите какие-нибудь ваши стихи, — неожиданно просит Вера.
    Это как раз то, что мне сейчас надо, — стихи я могу читать до конца ее вахты.
    — Что мои! — говорю я. — Вот я вам прочитаю настоящие. — И начинаю немного неуверенно, а потом перехожу на полный голос:
…Пули, которые я посылаю,
         не возвращаются из полета.
Очереди пулемета под корень режут траву…

    Что-то неуловимое, бесконечное, заключенное в этих строчках, необъяснимо волнует меня. Я забываю про Веру и читаю, читаю своих любимых поэтов. Вере скоро становится скучно, но я уже не могу остановиться…
    В четыре часа Вера уходит спать, и я остаюсь один. Наш караван торжественно вплывает в утро. Оно влажно-серое, тихое и теплое. Постепенно вырастают берега, яснее очерчиваются повороты реки, и, наконец, впереди розовеет. Уже перед светом над рекой начал подниматься пар, он становился все гуще и гуще и сделался туманом.
    Я вглядываюсь в эту сырую муть и думаю о Вере, об удивительном несходстве наших судеб…
    В восемь часов утра, когда меня сменила Маша, я спустился в каюту и попытался растолкать крепко спавшего Петьку.
    — Чего тебе? — спросил он, поворачиваясь ко мне спиной и натягивая на голову одеяло.
    — Послушай, Петька, ты за равенство или против?
    — Ну конечно, «за». Что за дурацкий вопрос?
    — Да нет, понимаешь, есть равенство и есть равенство перед жизнью.
    Петька садится на койке и ошалело смотрит на меня.
    — А ну тебя, — говорит он. — Человек, может быть, еще спать хочет…
    — Да нет, — опять начинаю я, но так и не могу объяснить по-настоящему то, что беспокоит меня.
    Петька уходит, а я долго не могу заснуть. Я думаю о том, влюблен ли я в Веру или нет, припоминаю, какая она крепкая, сильная, загорелая, совсем не похожая на тот таинственный идеал, который когда-то мерещился мне, и решаю, что влюблен. Эта мысль сразу же успокаивает меня, и я мгновенно засыпаю.
    Но скоро встаю: боязнь пропустить что-то интересное, важное выгоняет меня на палубу. Я захожу к Петьке в рубку, сижу над форштевнем, глядя, как закипает под тяжелым телом баржи спокойная донецкая вода, как громадные горизонты медленно сменяют друг друга.
    А потом, когда мы опять выходим в Дон и присоединяемся к большому каравану, я стою за штурвалом на вахте; прислушиваюсь к чавкающим, жующим звукам, которые вырываются из-под колес нашего нового буксира, к мощному реву его гудка, и мне кажется, что пароход кричит хвастливо: «Тяну-у три баржи по три тысячи тонн каждая! Девять тысяч тонн — и хоть бы что!» А потом опять: «Берегись! Девять тысяч тонн — не шутка. В случае чего, мне с ними не справиться!»
    О нос нашей баржи разбивается вспененная колесами буксира вода, и там все время стоит закладывающий уши шум горного водопада. Шум этот затихает от форштевня к корме, постепенно превращаясь в легкое шипение и слабые всплески.
    Впереди, вплоть до Цимлянского моря, к которому мы идем, все небо забито тяжелыми облаками. Им там, наверное, тесно. Они поодиночке вырываются оттуда и плывут нам навстречу…
* * *
    С моря дует такой плотный, такой чистый, промытый ветер, что кажется, в нем, как в воде, можно нырять, плавать, разбрызгивать его полными пригоршнями. Я иду за Машей по асфальтированным улицам новенького городка, ожидаю ее у дверей магазинов, помогаю укладывать в авоськи и корзинки мешочки с мукой, крупной солью, макаронами и все время глазею по сторонам и запоминаю. И не только запоминаю — я стараюсь придумать образные сравнения, чтобы потом записать их в свой дневник, который я начал вести со вчерашнего дня. Дневник этот ляжет в основу книги, которую я напишу после нашего путешествия.
    Теперь я точно знаю, в чем мое призвание: я буду писателем. Дело, конечно, вовсе не в том, что я умею сочинять стихи (хотя и в этом тоже), и не в Петькиных остротах. Просто Донец, Дон, море, Цимлянский порт, в котором сейчас четырехногие портальные краны догружают нашу баржу, вот этот солнечный ветер, синие, как морская вода, тучи — все это так переполняет меня, что я не могу не писать. Мне было бы очень жалко, если бы эти острые, сильные ощущения вдруг забылись.
    Кроме того, оказывается, я наблюдателен. Я, например, сразу заметил, чем Дон отличается от Донца, хотя ширина этих двух рек примерно одинаковая. В Дону мутное сильное течение, беспокойная вода с водоворотами и завихрениями, глядя на которые всегда чувствуешь напряженное мощное движение.
    Поверхность Дона никогда не бывает гладкой. Даже в абсолютно безветренный день на ней взбухают пузырьки воздуха, появляется мускулистая рябь. Дон — рабочая, напористая река, Донец — тихая, спокойная, курортная…
    Или мысли… Никогда они так не беспокоили, не радовали, не тревожили меня, никогда они не были такими серьезными, такими моими.
    Маша опять становится в какую-то очередь, а я по прямой короткой улице иду к плотине. Оттуда, сверху, доносятся гулкие вздохи и глухие удары — прибой. Тело плотины, пружинно изогнувшись, уходит далеко налево и направо. Оно так велико, что только геометрически правильные формы его говорят о том, что здесь работали люди, а не природа.
    Вчера, когда над нами нависли стены шлюза и откуда-то сверху, с высоты шестиэтажного дома, какой-то человек подал команду капитану буксирного парохода, Иван Игнатьевич сказал:
    — Вот теперь придется попотеть. Особенно когда через Волго-Донской канал переходить будем.
    А когда мы поднялись из глубокой тени и в окна рубки опять ударило солнце, Иван Игнатьевич показал нам на несколько больших барж, стоявших в порту на рейде. Все они вытянулись на носовых якорях с запада на восток, как гигантские флюгера, указывая направление ветра.
    — Шторм будет, — сказал Иван Игнатьевич.
    О море, о плотине Иван Игнатьевич больше не говорил. Будто они его совершенно не интересовали. Не интересовало море и Машу, за которой я хожу уже больше двух часов. Странный она все-таки человек. Иван Игнатьевич прикомандировал меня к ней, чтобы я таскал продукты, которые она закупит. Я в два раза больше нее, а Маша всячески старается уберечь меня от работы. Мне буквально приходится отнимать у нее авоськи и корзинки.
    Вот и сейчас Маша вышла из магазина, поискала меня глазами, убедилась, что я ее заметил, подхватила огромный сверток и корзину и быстро-быстро засеменила, слегка приседая под их тяжестью. Я догнал ее:
    — Маша, ну как вам не стыдно!
    Маша молча отдает мне корзину. Я связываю ручки корзины с авоськой, перекидываю это сооружение через плечо и отбираю у Маши сверток. Все это молча. Маша на удивление неразговорчива и даже, как будто застенчива, хотя ей уже, на мой взгляд, не меньше тридцати пяти — сорока лет. У Маши есть взрослый сын, он где-то учится в институте. Муж ее погиб, сама она потомственная речница, плававшая вначале с отцом-шкипером, потом совсем немного с мужем. Мне жаль ее, эту еще совсем не старую женщину. Жаль в особенности потому, что я твердо уверен: моя жизнь сложится совсем не так. Я жалею Машу с той огромной высоты, которой я, несомненно, достигну в ее возрасте, — ведь я буду писателем. Волна доброты буквально захлестывает меня; моя будущая замечательная профессия уже сейчас заставляет меня почувствовать себя избранным. Я гордо несу корзинку и авоську и думаю о том, что жизнь моя уже сейчас проникнута глубоким значением и что она обязательно будет ярче, чем Петькина, и уж ни в какое сравнение не пойдет с жизнью Маши, моих родителей и даже Ивана Игнатьевича.
    Сверху, с плотины, все время доносится характерное: а-ах! Ш-ш-ш… А-ах! Ш-ш-ш…
    — Слышите, Маша, прибой!
    Маша тревожно прислушивается.
    — Штормы здесь бывают больно сильные, — говорит она. — Как бы нас не захватило.
    Маша окает точно так же, как и Иван Игнатьевич, только у нее это получается гораздо мелодичнее. Я встряхиваю плечом, поправляю авоську.
    — А почему вы боитесь шторма? Шторм — ведь это красиво. — Так говорить меня заставляет моя будущая профессия.
    — Ну уж — красиво! Попадем, тогда узнаешь.
    Мы направляемся к автобусной остановке, надо ехать назад в порт. Маша идет очень быстро и часто оглядывается на меня. Ей как будто стыдно и странно, что она совсем налегке, а продукты тащу я. Поэтому она так спешит.
    Она успокаивается, только когда мы влезаем в полупустой большой автобус.
    — Маша, — прошу я, — отпустите меня до вечера. Я хочу тут еще кое-что посмотреть. Вас в порту встретят.
    — Хорошо, хорошо! — говорит она и сует мне в руку замявшуюся булку с изюмом. — Иди.
    Я спрыгиваю с подножки, когда автобус уже трогается, и приветственно поднимаю руку. Маша сидит у окна строгая, в кителе и синем берете. Я жду, что она улыбнется мне или кивнет головой, но она даже не оборачивается, будто не она только что совала мне в руку эту булку с изюмом.
    …Возвращался я домой, на баржу, поздно вечером. Погрузка уже закончилась, портальные краны стояли с потухшими прожекторами, устало отвернув от полных трюмов стрелы. На палубе под ногами громко хрустела антрацитовая крошка.
    В коридоре кубрика было темно, я шел и щупал руками стену. И вдруг дотронулся до чего-то упругого, горячего.
    — Ой! Ктой-то? — спросила темнота тревожным Вериным голосом.
    — Это я, — ответил я, прокашлявшись.
    — Это ты, Коля? — спросила Вера, не двигаясь.
    — Я.
    Так мы простояли минуту, а может, и целый час. Потом Вера сказала:
    — А я думала, кто это?
    — Это хорошо еще, что мы не стукнулись, — сипло говорю я. — В темноте могли бы здорово удариться.
    — Да, — покорно соглашается Вера.
    А я, ругая себя идиотом и трусом, обхожу ее и открываю дверь в свою каюту навстречу Петькиному храпу.
    Сейчас я разбужу Петьку и скажу ему: «Я знаю, ты влюблен в Веру, она даже рубашку тебе стирала. Но я тоже в нее влюблен. Конечно, мужская дружба дороже любви, и потому давай решать, что мы будем делать». Я зажигаю спичку и вижу Петькино лицо. Он раздраженно щурится и отворачивается к стене.
    Нелегко ему дается этот поход. Вот он даже похудел и осунулся. И не удивительно. Петька ведь не собирается стать писателем! Зачем ему все эти штормы, ночные вахты, Дон, море? Петька с детства был серьезным, положительным человеком. Если бы ему не пришлось так много заниматься в детстве квартирой, доставкой угля и другими домашними заботами, может, и он был бы таким же легкомысленным, как я, и ему также нравились бы и море, и Дон, и ночные вахты? Или тут дело в характере? В Петькиной осторожности? Ведь он наверняка бы попал в институт и без рабочего стажа…
    — Петька, — зову я. — Петька, проснись.
    Никакого ответа.
    А рано утром, не дав закончить уборку, нас борт о борт счалили с другой баржей, и большой ледокольный буксир с длинным, как у старинного броненосца, носом, медленно потравливая трос, потянул караван к выходу из порта.
    Мы идем к Калачу.
    Сразу же за маяком горизонт слегка качнуло — море встретило караван длинными, набирающими крутизну волнами. Тяжелая вода, насколько хватает глаз, равномерно окрашена в серовато-зеленый цвет, в него вмешиваются только быстро гаснущие вспышки белой пены на гребнях. И вот что удивительно: солнце закрыто тучами, а света так много, что невольно щуришь глаза.
    Наш буксир, ушедший вперед на всю длину стометрового троса, набирает скорость и все чаще окутывается пеной. Пенные струи доходят и сюда, к нам. Они обтекают баржи: нашу с левого, соседнюю — с правого борта. Соседняя баржа тоже волжанка. Она нагружена керамическими плитками, пустотелым кирпичом и какими-то зачехленными станками. Там почти вся команда — родственники. Главным у них молодой огненно-рыжий шкипер, помощником — его отец, тоже рыжий, но с проседью, мать шкипера — стряпуха, жена — матрос… Всех вместе мы их видели только перед выходом из порта, потом они долго не появлялись на палубе. И только когда ко второй половине дня ветер стал шквальным, рыжий шкипер вместе с отцом вышел из каюты, осмотрел зачехленные машины и стал канатами крепить их к кнехтам…
    Иван Игнатьевич, Петька, Вера и я стоим в штурвальной рубке. Иван Игнатьевич ворчит:
    — Вот торопились с погрузкой, а надо было бы еще поторопиться. Чует рыжий, что до Калача поштормуем.
    Потом он неожиданно улыбается и указывает на черный блестящий буксирный трос, провисшая часть которого то совершенно тонет в волнах, то срывает пену с гребней:
    — Я, когда помоложе был, по такому канату раз с баржи на пароход перебрался, там у матросиков закурил и обратно табачку принес.
    Слова шкипера заставляют меня вздрогнуть. Глядя на этот секущий воду скользкий трос, я только что подумал: «А что, если бы мне пришлось?..»
    Вот уже несколько часов я не могу оторваться от моря. И не то чтобы мне раньше не приходилось видеть большой воды — я отдыхал с отцом в Гагре, в Геленджике, жил у тетки в Мариуполе, но ни Черное, ни Азовское не производили на меня такого сильного впечатления. Должно быть, этим старым морям уже не хватает таинственности, неизведанности и еще чего-то такого, что в избытке есть в этой молодой, серо-зеленой, прозрачной воде.
    Следя за тем, как разыгрывается шторм, как бесятся у нашего борта волны, я даже хочу, чтобы произошло что-нибудь необыкновенное, опасное.
    — Николай, — подталкивает меня Петька, — баржа гнется.
    Лицо у него такое, каким оно бывает, когда он испугается, а не хочет этого показать.
    — Трепись! — говорю я и смотрю на Ивана Игнатьевича.
    — Гнется, — спокойно подтверждает он. — Волна-то по килю идет.
    Несколько минут я присматриваюсь к громадному металлическому телу, и у меня тоже не остается сомнений — баржа прогибается. Когда большая волна подхватывает середину днища, как бы теряя опору, провисают нос и корма. Потом нос и корма оказываются на вершинах двух волн, а середина днища обнажается — внутренний прогиб…
    — Корпус варен из пятимиллиметрового железа, — поясняет Иван Игнатьевич. — Больше восьми баллов морской качки для нас уже опасно. Если ветер усилится, будем уходить в убежище.
    Мы выходим на мостик. Ну и ветер! Для того чтобы открыть дверь рубки, пришлось навалиться на нее всем телом. Море ревет, как сотни паровозов, одновременно выпускающих пар. И нет сил отделаться от мысли, что все эти запенившиеся бутылочного цвета гиганты не одушевлены какой-то целью, которой они гневно и настойчиво стараются достигнуть. А баржа продолжает дышать… Три тысячи тонн — вес нескольких железнодорожных составов, и так запросто с ним обходятся волны!
    — А что, если капитан буксира не знает про восемь баллов или вдруг забыл? — осторожно говорит Петька.
    Я понимаю, что этого не может быть, но и у меня шевелится такая же опасливая мысль.
    Потом Петька опять делится со мной:
    — Слушай, ведь сейчас в городе такой же ветер. Ну, не такой — за домами будет потише, но все равно сильный. А ведь никто не думает, что делается сейчас на море, как люди здесь в такие дни работают.
    В это время к реву моря присоединяются новые звуки — металлический грохот у нас под ногами.
    — Должно, курс меняем, — говорит Иван Игнатьевич, — волна по рулям бьет.
    А рули каждый по три тонны весом. Закрепленный намертво штурвал — он сейчас не нужен — то и дело резко вздрагивает.
    Иван Игнатьевич спускается по трапу. И в тот момент, когда он ступает на палубу, его с головы до ног окатывает рухнувшая на левый борт волна. Едва он отряхнулся, как над баржей взвился новый фонтан брызг и пены. Брызги ложатся наискось через все пятнадцать поперечных метров палубы, да еще достают до соседней баржи.
    Теперь у нашего левого борта, повернутого к волне, творится что-то невообразимое: волны, идущие по ветру, сшибаются с теми, которые отражаются от борта, и на огромном пространстве образуется площадь бесконечно смещающихся холмов и рытвин. А над палубой постоянно висит радуга тяжелых брызг.
    Мы ушли от килевой качки и опасности переломиться. Но как раз в этот момент и случилось несчастье. Первым его заметил рыжий шкипер. Он закричал что-то, указывая на место, где впереди наши баржи соприкасаются бортами. Мы с Петькой тоже посмотрели туда, но ничего не заметили — просто наша баржа медленно и совсем не страшно поднялась на волне выше соседней. Потом борт соседней баржи навис над нашей палубой. В этот же момент на наших глазах толстенное бревно — кранец, — проложенное между бортами, чтобы предохранить их от повреждений, медленно и с какой-то неправдоподобной легкостью переломилось пополам.
    Половинки еще держались на волокнах, но подошла новая волна — и между бортами барж в этом месте не осталось ничего, что в следующую минуту помешало бы им начать разрушать друг друга.
    — Сигналь на буксир, — крикнул Иван Игнатьевич рыжему.
    Тот бросился на нос своей баржи, схватил мегафон, но не поднес его к губам — с первого взгляда было понятно, что на буксире сквозь рев ветра и волн ничего не услышат, — а замахал им над головой. Потом снял фуражку и стал махать мегафоном и фуражкой. Он и кричал, но крик его был просто выражением нестерпимой досады:
    — Дурачье! Как счалили баржи! Надо было в кильватер, а они на скорости хотят выгадать. За премией гонятся!
    Он кричал еще что-то, а мы с Петькой зачарованно следили, как баржи с потрясающей легкостью сжевали один за другим шесть кранцев, расположенных вдоль бортов.
    Резкий окрик привел нас в себя:
    — Чего рты раззявили? А ну, марш за бревнами!
    Голос Ивана Игнатьевича звучал хрипло и возбужденно. Шкипер слегка сгибался под тяжестью длинного бруса, выжидая, пока баржи разойдутся на волне. Улучив момент, он сунул между ними свое бревно. Баржи неторопливо и уверенно раздробили и этот кусок дерева. Но удар, который должен был прийтись на борт, все же был смягчен. Иван Игнатьевич опустил бревно ниже, подставляя под новый удар уцелевшую часть.
    На корме мы с Петькой, обдирая себе в спешке руки, погрузили по бревну на плечи и, приседая под их тяжестью, побежали назад. Петька передал свою ношу Ивану Игнатьевичу, а я, решившись, шагнул к борту. Бревно в моих руках рвануло, но на ногах я устоял. Потом его рвануло еще раз и в третий. А когда его сжевало совсем, я окончательно разделался со страхом и, переполненный совершенно неуместной радостью и гордостью, побежал за новым.
    На соседней барже тоже готовили новые кранцы взамен поломанных. Рыжий шкипер волок квадратный брус и озлобленно, будто тот и был во всем виноват, кричал на Ивана Игнатьевича:
    — Надолго этого не хватит! А если в воду угодим?
    — Держи знай, — ответил Иван Игнатьевич.
    Он стоял в самом опасном месте, ближе к носу, его без конца охлестывало водой, взлетавшей между баржами, удары здесь были особенно сильными, но именно он успевал заметить все, что делалось на обеих баржах, и всем распоряжался. По его приказанию Маша, Вера, жена и мать рыжего взобрались на рубку и оттуда пытались привлечь внимание вахтенных на буксире.
    Однако прав был рыжий: скоро подошло такое время, когда у нас не осталось ни одного бревна. И все мы — команда рыжего с одной стороны, а мы с другой — стояли и беспомощно смотрели, как с размаху борт бился о борт. Сначала стали отваливаться привальные брусья: они первые принимали на себя удары. Огромный кусок бруса с железными скобами грохнулся в воду и помчался в узком канале между бортами к корме.
    — Задержи его, — крикнул мне Иван Игнатьевич.
    Я схватил багор и почти у самой кормы успел перехватить брус. Его вытащили на палубу и тотчас сунули между баржами. Но и этого хватило ненадолго…
    Буксир удалось остановить только тогда, когда борта барж были основательно побиты и помяты. У соседней баржи, которая сидела не так глубоко, как наша, выше ватерлинии оказалось несколько пробоин.
    С буксира подали сигнал бросить якоря и стали сдавать задним ходом к нам. Сквозь пену и брызги все отчетливее и отчетливее проступала черная полукруглая корма, то и дело забиравшая на себя воду, и люди в мокрых клеенчатых плащах, стоящие на мостике. Когда буксир подошел на такое расстояние, что можно было переговариваться, рыжий шкипер обрушил град упреков на капитана. На корабле слушали молча. Потом высокий человек поднял к губам мегафон:
    — Расчаливайся, — коротко приказал он.
    И началась спешная работа. Для того чтобы стать вторыми, нам надо было освободиться от троса, связывающего наши баржи с буксиром, передать рыжему шкиперу свой трос и закрепить его на обеих баржах.
    — Поторапливайтесь! — время от времени передавали с буксира.
    Там, видимо, чувствовали себя плохо. Маленький в сравнении с баржами, неглубоко сидящий буксир особенно страдал от качки. Некоторые волны почти начисто обнажали его днище, и он едва не опрокидывался на них. Мачты его описывали огромные полукруги в воздухе. А у нас случилась заминка. Конец троса, захлестнутый вокруг стальной серьги, не проходил в другую серьгу, побольше, не проходил всего лишь на какой-то сантиметр.
    Иван Игнатьевич схватил молот, приказал матросу: «Держи!» — а сам с размаху ударил по серьге. Несколько раз ударил. Попробовал — не лезет. Тогда он быстро окинул взглядом нас, стоявших наготове вокруг него, и кивнул мне, указывая на молот:
    — А ну-ка ты, здоровый, бей.
    Он взялся за серьгу у самого основания — гибкий трос вырывался из рук — и положил ее на кнехт. Я неуверенно взмахнул молотом. Мне мешали руки Ивана Игнатьевича, и удар получился слабым.
    — Бей! — свирепо закричал шкипер. — Как следует бей!
    Я размахнулся еще раз, но в самый последний момент опять увидел руки Ивана Игнатьевича и отвел молот в сторону. Он скользнул по серьге и со звоном лязгнул о тумбу.
    — Дурак! — заревел Иван Игнатьевич. — Бей, говорят! Людей утопим.
    И я ударил. Потом еще и еще. Молот шел все свободнее, и каждый раз я все явственнее ощущал, как поддавалась серьга.
    — Довольно, — наконец скомандовал Иван Игнатьевич.
    Потом я вместе со всеми тянул трос, выхаживал якорь, но так и не мог отделаться от дрожи в коленях. Уже после того, как мы тронулись, я с ужасом спросил у Петьки:
    — А что, если бы я ему по руке попал?
    Петька сплюнул:
    — А ему все равно. Ограниченные люди страха не знают. Ты вон как вспотел, а он даже не встряхнулся.
    — Как ты можешь так? — возмутился я. — Ты сам… ограниченный человек!
    И мы первый раз серьезно поругались.
    Потом была ночь, похожая на ночь перед налетом вражеских бомбардировщиков. Облака, притянутые штормом, так низко опустились над морем, что, казалось, давили на палубу. Спать в нашей каюте не было никакой возможности, под палубой то и дело с грохотом натягивались приводные цепи — волна продолжала бить по многотонным рулям. Мы с Петькой до утра просидели в штурвальной рубке, всматриваясь в кромешную темноту, где далеко впереди, раскачиваясь, плыли красные, зеленые, белые огоньки буксира и передней баржи. Время от времени, вырывая из темноты то тугой гладкий бок волны, то пенный гребень, с буксира бил по нас луч прожектора. Он нашаривал нашу баржу и тотчас же успокоенно потухал. На корабле беспокоились о нас.
    Уже перед самым рассветом мы все-таки заснули. А когда проснулись, было такое утро, какого мы с Петькой, кажется, никогда в жизни не видели. Мягкий серый светлился в окна рубки, а в воздухе что-то изменилось. Мы прислушались: не свистел в вантах ветер, не бились железные рули — из вчерашних шумов осталось только шипение пены. Небо было почти чистое, только к горизонту медленно сползали чернильные пятна вчерашних облаков. И все это было удивительно. Ведь в наших ушах все еще стоял грохот от ударов волн, от воя ветра в снастях…
    Через несколько часов мы бросили якорь на рейде против Пятиизбянки — в нескольких километрах от Калача. И почти сразу же от буксира отделилась лодка с несколькими гребцами и пошла к нам.
    — Капитан плывет, — сказал Иван Игнатьевич и сам поспешил спустить деревянный трап.
    Потом они все вместе — высокий, серьезный капитан, тот самый человек в клеенчатом плаще, который в море командовал расчалкой, Иван Игнатьевич, помощник капитана и Маша — прошли вдоль борта, рассматривая разрушения, причиненные штормом. Капитан мрачнел, что-то отмечал у себя в блокноте, изредка задавал вопросы Ивану Игнатьевичу. Я ожидал, что Иван Игнатьевич, как рыжий шкипер, будет упрекать капитана, но разговор шел в самых спокойных тонах и будто бы даже не о неудачном рейсе.
    Закончив осмотр, все закурили и уселись у больших кнехтов.
    — Новое море, — сказал капитан, как говорят о машине, которую только что сделали, но не успели еще как следует освоить. — Бури степные бывают с налету и бьют здорово.
    — Да ведь на море так — то шторм, то штиль, середины нету, — согласился Иван Игнатьевич и спросил: — Я слыхал, здесь недавно большую баржу утопило?
    — Утопило, — подтвердил капитан.
    — Скажи ты! — изумился Иван Игнатьевич, и в голосе его послышалось явное восхищение. — Экая штука — море! Сделали себе на голову.
    Они еще долго вспоминали, какие неожиданные и страшные штормы бывают на Цимле, как трудно здесь осенью и ранней весной, в ледовую погоду водить караваны речных судов. И все это звучало как самое сильное одобрение людскому труду, создавшему здесь, в степи, настоящее море. Они сравнивали его с Азовским и приходили к выводу, что тут, на Цимле, морякам приходится труднее.
    Выкурив две папиросы, капитан встал, пожал руку Ивану Игнатьевичу и спустился в свою шлюпку.
    Глядя ему вслед, Иван Игнатьевич сказал помощнику сочувственно:
    — Эх, лишились ребята премии на весь месяц. Да еще комиссии разные рассматривать будут.
    Он ушел к себе, не глядя на нас. А мне показалось, что он не хочет, чтобы мы с Петькой слушали его. Все равно мы еще не поймем, что значит для моряков, плавающих всю жизнь, рискующих каждый день, вот такой аварийный рейс, ставящий под сомнение их способности мореходов.
    …А скоро нас взял маленький работяга-буксир БТ и потащил в Калач на судостроительно-судоремонтный завод. Там нашей баржей завладели люди в промасленных, испачканных металлом спецовках, а мы с Петькой отправились бродить по Калачу.
    Мы шли, вглядывались в лица встречных и, может быть, незаметно для самих себя покачивались, как заправские моряки, привыкшие ходить по шаткой палубе.
    — Да, — сказал Петька, — это тебе не синус с косинусом!
    Я понял и кивнул головой.
СТРАНИЧКИ МОЕГО ДНЕВНИКА
    15 октября. Осень. Наш караван, сформированный из трех барж и мощного буксира, уже неделю пробивается сквозь полосу штормов. Караван этот экспериментальный. Буксирный пароход идет не впереди барж, а за ними. Он толкает последнюю баржу в корму, та — следующую. Скрепленное толстыми стальными тросами сооружение это длиной в полкилометра! В некоторых местах им можно полностью перегородить волжский фарватер. Недаром капитан буксира спит только днем, а как стемнеет, выходит на мостик. Я видел его несколько раз близко — меньше меня ростом, белобрысый, и лицо застенчивое.
    Отец меня спрашивал: «Что ты знаешь о работе?» Вот этот капитан, наверное, знает о работе все! Страшно подумать, сколько тащит его пароход, и все против мощного волжского течения! А тут, как назло, — туманы. Мне кажется, что земля, как самолет, попала в область густой облачности и напрасно старается сквозь нее пробиться. С утра до вечера палубы мокры, будто после проливного дождя. На лицо, одежду оседают мелкие капли. Стекла рубки, сколько их ни протирай, без конца потеют, и вода за бортом серая, без блеска, как туман.
    Мы давно уже ходим в стеганках или в пальто. Холодно. Когда караван подходит близко к берегу, я вижу деревья. Им тоже холодно — они застыли, словно им сыро и неприятно шевелиться. К обеду обычно разыгрывается сильный ветер. Он рвет и гонит туман. Тот цепляется за деревья, жмется к реке и даже когда поднимается сравнительно высоко — вода остается свинцово-серой, скучной и холодной, ей для жизни не хватает солнечной искры.
    Этой солнечной искры иногда не хватает и мне. Честно говоря, мне не хватает Петьки. Он уехал еще из Калача. Мы с ним тогда крупно поговорили. Петька очень резонно доказывал, что моряком стать он не собирается и потому не хочет затягивать эту уже и так слишком затянувшуюся ошибку.
    — А Иван Игнатьевич? — спрашивал я. — Ты ведь его подведешь!
    Но я больше думал тогда не об Иване Игнатьевиче, а о себе. Как он может оставить меня одного на этой барже?
    17 октября. Целые сутки простояли на якорях. Шторм во многих местах посрывал бакены, и фарватер будто бы исчез — растворился во всей ширине реки. Потом пошли опять — медленно-медленно. Капитан буксира решил вести караван по памяти. Что же у него за память, если он помнит, как виляет от берега к берегу фарватер на протяжении нескольких тысяч волжских километров!
    18 октября. Шторм не прекращается, а мы продолжаем идти. У меня, да и у всех матросов на баржах, тревожное чувство. Черт его знает, по правде говоря, как капитан находит дорогу?! А что испытывает сам капитан? Ведь он отвечает за баржи, за грузы, которых тут на многие миллионы рублей, за людей.
    Сегодня видел Веру с пареньком-матросом с передней баржи (наша идет второй). Им, кажется, очень хорошо вдвоем. И отлично. Теперь мне, по крайней мере, будет с нею легче разговаривать! Я давно понял, что не имею права на ее любовь, потому что сам не люблю ее.
    Однажды в Калаче (пока мы чинились, я отправился в город) меня загнал в подворотню дождь. Спешить было некуда, и я лениво следил, как в ближнем кювете набухал ручей. Он поднимал желтые листья, спичечные коробки, окурки и уносил их на улицу, сворачивавшую к базару. И вдруг я сразу забыл про ручей — мимо подворотни прошло необычайное создание в тонком цветастом платье, без плаща и шапочки, с мокрыми, немного растрепавшимися косами. Ноги у девушки были заляпаны, но это как будто даже и не делало их грязными.
    В общем, я не заметил сам, как выбрался из подворотни и направился за девушкой. Она шла, обходя лужи, а иногда и смело разбрызгивая их, в руках у нее покачивалась корзинка с продуктами, она несла ее так легко, будто в ней ничего не было.
    Возвращался я домой, на баржу, в таком необычайном настроении, будто летел, а увидел Веру, сразу понял, какое тяжелое противоречие мне предстоит разрешить. Как честный человек, я должен был ей все объяснить.
Мы оба из честного племени,
Где если дружить — так дружить,
Где смело прошедшего времени
Не терпят в глаголе «любить».

К. Симонов.
    Но я до сегодняшнего дня медлил. Во-первых, может быть, я вообще ее никогда не любил. А во-вторых, любовь могла еще прийти.
    19 октября. Ночью проплывали мимо огней Саратова. Больше часа они тянулись по нашему левому борту. За городом уже нас догнал специальный пароход-магазин, пароход-почта. Он пришвартовался к нашей барже, и все мы покупали продукты, газеты, журналы, папиросы, передавали письма. Я написал родителям, что жив-здоров. А на их предложение вернуться не ответил.
    Приходил на пароход капитан буксира. Я следил, что он купит. Ничего особенного: две пачки «Беломорканала» и десяток конвертов.
    Теперь до нового парохода-магазина связи с берегом у нас опять не будет. Интересно все-таки: и Донец, и Дон, и даже Волга — реки, в общем, не очень широкие. Их сжимают огромные пространства суши, но вот мы плывем около месяца, и мне давно уже кажется, что, кроме этих рек, кроме воды, ничего на свете по-настоящему нет, что где-то за ближайшим поворотом суша совершенно исчезнет и вода затопит все горизонты.
    Вечер сегодня был на редкость ясный, а закат яркий. Он очень долго потухал. Облака на западе уже посинели, а над нами все еще светилось маленькое облачко. С него, должно быть, солнце было еще видно.
    Это облачко вызвало у меня тонкий слуховой образ. И закат я тоже слушаю (именно слушаю), как симфоническую музыку. Сколько закатов я уже переслушал за это время!
    Если бы полгода назад у меня спросили, куда я хотел поехать попутешествовать, я бы, наверно, назвал Тихий океан, Антарктиду или еще что-нибудь в этом роде. Если бы у меня об этом спросили сейчас, я бы сказал: «Продолжать плыть по Волге».
    22 октября. Перечитывал свой рассказ, который я за один вечер написал в Калаче после перехода через Цимлу. Очень хочу, чтобы он мне не понравился, а он мне все равно нравится. Это значит, что я бездарен. Иначе бы я увидел те ошибки и стилистические ляпсусы, о которых мне говорил в редакции газеты литературный консультант. Он сказал так:
    — Мысль-то у тебя правильная: человек, не любящий природу во всем, так сказать, объеме — со штормами, метелями, туманами, ищущий только курортно-погожие дни, не может быть романтиком. Но вот люди у тебя изображены все одной краской — розовой. Все они Ильи Муромцы. А человек, боящийся жизни, ее конфликтов, не может быть литератором, потому что его книги будут похожи на лоции, которые скрывают от моряков, что в сороковых широтах страшные штормы, что плавание вдоль скалистых берегов опасно, и так далее. Понял?
    — Да, — сказал я, хотя, честно говоря, ничего не понял.
    — Кроме того, язык у тебя неважный. Стиль. И опыта жизненного маловато. Жизнь по книгам изучить нельзя, ее надо прожить. Так что повзрослей немного, а потом пиши.
    Все это так расстроило меня тогда, что я решил больше никогда не писать. И не пишу. Даже стихи. Хотя очень хочется.
    Сегодня нас опять догнал низовой шторм. Он бьет наше громадное сооружение не только с кормы, но и с правого борта, сбивает караван с курса и расшатывает громоздкие крепления. Два раза останавливались и вновь натягивали тросы. Сейчас на Волге делается что-то невообразимое. Иван Игнатьевич говорит, что ночь эту, наверное, простоим на якоре.
    23 октября. Всю ночь шли. Иван Игнатьевич качает головой, а я думаю: «Молодец капитан! Да здравствует капитан! Он, наверное, очень смелый человек и прекрасный речник. К тому же, конечно, устал и хочет скорее завершить свою тяжелую работу. Еще бы! Временами, когда я стою за штурвалом, мне кажется, что все три тысячи тонн баржи давят мне на плечи. А на него навалилось двенадцать тысяч тонн! Весь караван…»
    Шторм не утихает. Если закрыть на минуту глаза, то может показаться, что мы остановились посреди огромного леса, который содрогается под ударами ветра, — так шум волн и шипение пены похожи на слитный шорох миллионов трущихся друг о друга листьев, а скрипы, которые издают напрягающиеся на волне части баржи, — на стон гнущихся древесных стволов.
    . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    Меня прервал Вася — средний сын Ивана Игнатьевича. У шкипера их трое: старший, о котором говорила мне Вера, четырехлетний Вася и самый младший — Коля, еще грудной.
    Вася протиснулся боком в мою каюту и уставился себе под ноги.
    — Ты что? — спросил я.
    Молчит.
    — Вася, может, тебе что-нибудь нужно?
    Молчит и обиженно сопит — вот-вот заплачет.
    — Да что с тобой?
    — Папа сказал, чтобы ты принес… — сказал Вася, повернулся и убежал.
    Это он старался вспомнить, что мне велел Иван Игнатьевич принести, и так и не вспомнил.
    Пришлось идти выяснять. Оказалось, запасное питание к батарейному приемнику.
    По-моему, каюта Ивана Игнатьевича напоминает хорошую семейную деревенскую хату. Посреди первой комнаты большая деревянная качка, накрытая сверху марлей, рядом — кровать, на которой спят Иван Игнатьевич и его жена. А пахнет здесь всегда так, как у наших соседей по квартире, у которых из года в год не переводятся дети, — пеленками и молоком.
    Запах этот мне ужасно не нравится, и поэтому бывать у Ивана Игнатьевича я не люблю. Но семья его мне очень по душе. Мне кажется, Иван Игнатьевич очень правильно воспитывает своих детей. Собственно, каких-то особенных методов я не заметил. Иван Игнатьевич не кричит, не ругает их. Просто он на их глазах целыми днями и ночами работает. И они понимают, что отец занят делом. И старший, и Вася — парни серьезные.
    24 октября. Неба над нами нет. Оно, как в сказочной стране Плутонии, все время закрыто тяжелыми облаками. А за облаками, может, и правда камни, еще немного — и они посыплются на нас.
    Сколько прекрасных иллюстраций к «Грозе» Островского видел я на Волге! Вот одна из них: в окружении серых деревянных изб белая с красным куполом церковь над меловым обрывом. Цепляясь за ее вершину, с обрыва к реке сползают черные тучи.
    26 октября. По-прежнему облака отгораживают от нас солнце… Хочется, чтобы буря ударила еще сильней, чтобы порвала и разметала этот осточертевший сырой и тяжелый полог, хочется видеть солнце и ясную голубизну.
    И вообще мне очень многого хочется. И чем дальше плывем, чем беспредельнее разворачивается передо мной земля, чем больше я встречаю людей, тем больше мне хочется удивительных вещей. Я даже не знаю, хорошо это или плохо, но ничего не могу поделать. Мне хочется быть великим писателем, великим боксером, мне хочется быть замечательным капитаном и строителем таких морей, как Цимлянское, Куйбышевское, Рыбинское. Мне хочется любви такой яркой, испепеляющей, как у Ромео и Джульетты. И черт знает до чего сильно мне всего этого хочется!
    Ей-богу, Петька — дурак. Чем дальше мы плывем, тем лучше я это понимаю. Мне просто жаль его.
    27 октября. Пишу вечером в Куйбышеве. За сутки со вчерашнего дня произошло так много событий, что трудно вспомнить все сразу. Прав был волгоградский литературный консультант — жизнь штука сложная. Случилось большое несчастье, а я, как дурачок на похоронах, радуюсь неизвестно чему.
    С чего же начать? Вчера к полудню ветер стал стихать и небо немного очистилось. Ночью в разрывах облаков даже появились звезды. Я долго стоял в рубке, хотя мне очень хотелось спать и была не моя вахта. Я ожидал, когда с передней баржи по трапу, перекинутому на наш нос, вернется Вера. Но она явно не торопилась. Было уже около двух часов, когда наконец в тусклом свете носового фонаря показался ее темный силуэт. И тут-то оно и произошло! Я даже не понял вначале, что именно случилось. Раздался глухой удар, баржу сильно тряхнуло, нос полез куда-то вверх, а трап вместе с Верой мелькнул в воздухе.
    Потом я бежал вниз из рубки, на ходу сбрасывая пальто, — Веру обязательно должно было пронести мимо кормы и только бы успеть ее здесь перехватить. Но перехватить не удалось: Верина голова, рука с растопыренными пальцами взлетели на волне метрах в пяти от меня. Я закричал что-то отчаянное и бросился в воду. Меня глубоко утянуло под волны, а когда я вынырнул, водяная пробка с размаху заткнула мне нос и рот. Я едва справился и, когда наконец вдохнул воздух, стал искать глазами Веру. Нас несло почти рядом. Я поднырнул под Веру так, чтобы она могла ухватиться за мое плечо, и стал изо всех сил выгребать к баржам — мне казалось, что караван проносится мимо нас с огромной скоростью. Но караван стоял на месте. Я это понял, как только нас вытащили на палубу.
    Веру, окоченевшую, наглотавшуюся воды, отнесли в каюту, а я вместе с матросами последней баржи, на которую я и вылез, побежал вперед. На носу нашей баржи уже собралась толпа. Я протолкнулся к Ивану Игнатьевичу. Он говорил кому-то возбужденно:
    — Глянь, я ему ведь до транцевой доски дошел! Ну и сила!
    То, что я увидел, могло быть только результатом взрыва тонной бомбы. Вся корма передней баржи, вплоть до каюты, была смята в гармошку, металл во многих местах порвался и загибался гигантской стружкой. Основательно помят и искорежен был и нос нашей баржи, проделавший всю эту разрушительную работу.
    — Как же это случилось? — спросил я Ивана Игнатьевича.
    — Вахтенный вел по бакенам, — сказал он, — а бакен видишь где? — Иван Игнатьевич показал на красный огонек, прибившийся почти к берегу. — Сорвало, проклятый, с места, он-то и навел нас на мель.
    — Иван Игнатьевич, а что теперь капитану буксира будет?
    — А что ему будет? Благодарность будет. Свое он доказал, а это не его вина. — Иван Игнатьевич обернулся ко мне и нахмурился: — Это ты где так? Где, спрашиваю, выкупался?
    И тут раздался здоровенный хохот, который, как мне тогда показалось, совсем не подходил ни ко времени, ни к месту.
    — Вот так шкипер! — хрипел кто-то над моим ухом. — Проспал матросов. Они у тебя чуть к ракам на обед не попали.
    А Иван Игнатьевич растерянно поглядывал по сторонам и, подталкивая меня в затылок, пробивался сквозь толпу.
    Потом мне дали водки, переодели, еще дали водки и уложили спать. Но спать мне вовсе не хотелось, и я вместе со всеми участвовал в расчалке, откачивал воду из носового отсека нашей баржи, в котором оказалась пробоина, помогал Ивану Игнатьевичу подводить пластырь, бегал взглянуть на Веру. Утром из Куйбышева, последнего пункта, куда капитану буксира нужно было довести караван, пришел большой белый катер. Он привез несколько человек, должно быть большое начальство, и взял нас с Верой.
    Я не хотел уходить с баржи, но Иван Игнатьевич сказал:
    — Раз доктор говорит — езжай!
    И я поехал. Мне просто не хотелось спорить с доктором. Впрочем, какой она доктор! Девчонка лет двадцати трех с челкой на лбу.
    Катер шел со скоростью, которая после наших черепашьих темпов казалась мне гигантской. Форштевень его звенел от ударов о волну. Я выбрался на палубу. Навстречу мне шла вся Волга, широкая, как море, двигались покрытые соснами берега. А я вспоминал Ивана Игнатьевича, капитана буксира и тех матросов, которые недавно хохотали, стоя на измятом носу нашей баржи, и думал, что в этом огромном, суровом мире — простор для счастья таких вот крепких, мужественных людей. И еще думал я (плевать на литературного консультанта!), что сам я талантлив. Пусть я не буду писателем, пусть даже не стану капитаном — все равно я талантлив. Не может же быть у заурядного человека такая широкая грудь, такие сильные мускулы, способные черт знает к какой трудной работе, не может ему так нравиться вот этот режущий ветер с холодными брызгами пополам!
    — Я вам говорю, спуститесь вниз! — это кричит в пятый раз доктор с челкой на лбу.
    — Доктор, вы простудитесь!
    — Спуститесь, я буду на вас жаловаться!
    Честное слово, чудачка! Ну кому она может пожаловаться на человека, у которого такая яркая, такая прекрасная жизнь?!

Ю. Оболенцев
ЯНВАРСКИЕ СКВОРЦЫ

Нет, не зря мальчишки верят в небыль —
сбудется она в конце концов…
Можно и в январском стылом небе
повстречать взаправдашних скворцов.
Вот они,
живые,
без обмана!
Вырвались из белой пелены.
Что им не сиделось в жарких странах,
песенным разведчикам весны?
А вожак,
снижаясь круто,
стаю
прямиком ведет на красный флаг.
Облепили ванты.
Отдыхают…
К землякам попали как-никак!
Птицы,
доброту людскую чуя,
верят морякам и кораблю.
…Вот и я одно такое чудо
из ладоней бережно кормлю.
Черная рубашечка в горошек,
голос, как валдайский бубенец…
Если можно,
маленький певец,
Ты мне спой о чем-нибудь хорошем!
И запел,
заветным думам вторя.
А за ним —
вступает весь отряд:
песни,
посреди зимы и моря,
маками на палубе горят!
Видишь, милый,
снова светит солнце,
снежную развеяв кутерьму…
Ты лети крылатым колокольцем
с этой вестью к дому моему.
Грудью
в клочья
тучи рви тугие —
долети,
пробейся сквозь пургу!
И у птиц бывает ностальгия —
это правда,
подтвердить могу.

М. Кабаков
ЧЕРЕЗ ВСЮ ЖИЗНЬ…

    Томашу Бучилко, первому помощнику капитана плавбазы «Боевая Слава».
Через жизнь мою проходят корабли.
Есть такие, что скрываются вдали
В желтом мареве,
За синею чертой,
И потом о них не память —
Звук пустой.
И не вспомнить,
С кем на мостике стоял,
С кем в машине вместе фланец отдавал,
С кем на палубе
О жизни говорил, —
Океан воспоминанья растворил.
Но бывают и другие корабли,
Что пропасть за горизонтом не могли,
И куда бы я ни шел,
Они со мной,
И ночами
Я их слышу позывной.
Просыпаюсь.
Дымка серая в окне,
И невесело,
И сумеречно мне.
И так хочется увидеть на борту
Тех, с кем словом обменялся на лету,
Тех, с кем даже ни о чем не говорил,
Просто рядом сигарету раскурил.

Г. Сытин
МОРЕ НЕ ПРОЩАЕТ
Повесть

«ШАНХАЙ»

    Штурман Володя Шатров состоял в резерве при Морагентстве в маленьком сахалинском порту П. Ежедневно к девяти утра он являлся в агентство отмечаться. Если в порту стояли суда, ему поручали что-либо проверить на них, если же работы не предвиделось, он отправлялся бродить по городу или возвращался в гостиницу читать книги. Суда ожидались в конце декабря, и в резерве сидеть было тоскливо и безнадежно.
    Стояла середина декабря, но днем еще оттепляло, и деревья стояли желтые и золотые. Заморозки не пришли, и лист пока не опал.
    Гостиница находилась в старом двухэтажном деревянном доме. В нижнем этаже расположились кухня и две большие комнаты. В комнатах стояли койки в два яруса и длинные шкафчики-рундуки для одежды. Во время летней навигации здесь тесно, шумно и весело жили сразу до пятидесяти моряков. Они называли гостиницу «Шанхаем». На втором этаже была душевая, правда грязная, и несколько двухместных номеров. Здесь жил обслуживающий персонал гостиницы и жены моряков.
    Судов не было, штурманы не требовались, и Володя Шатров прозябал в «Шанхае» уже месяц. Он занимал койку у маленького окна, и днем можно было лежать и читать. В гостинице по рукам ходило несколько книг без обложек. Считалось: чем затрепаннее книга, тем интереснее.
    В этот день в порту стоял пароход «Сура». Старое судно возило вдоль побережья уголь. Володю послали на «Суру» проверить у матросов знание техминимума. Он провел на судне не более двух часов и успел насмерть разругаться со старпомом, рыхлым и заспанным мужчиной средних лет с недельной щетиной на подбородке и носом, похожим на сливу. Старпом пришепетывал, невнятно перекатывая языком слова:
    — Вот ходют тут всякие, холера им в живот! Делать им нечего! Расплодились, бездельники. Посылают таких вот на нашу шею!
    Зато боцман Володе понравился. Это был коренастый старик с красным широким лицом, таким морщинистым, что, казалось, все штормы за многие годы оставили на нем следы. Звали боцмана Леонид Яковлевич. Он называл Володю сынком, и это Володе нравилось.
    Старпом мрачно топтался у трапа и напоследок сказал, глядя в сторону:
    — Еще раз придет, пусть пеняет на себя!
    Жаловаться на старпома Володя не стал, но настроение испортилось.
    В гостиницу идти не хотелось. Солнышко только выкатилось за полдень, стояла теплынь. Хотелось побыть среди деревьев, послушать, как шуршат под ногами листья, и еще хотелось, чтобы рядом шла хорошая девушка. А девушки не было, и горько думалось о «Шанхае», об отсутствии вакансий и о пустом кармане.

«…БЕЗ ГРУЗА, В СОПРОВОЖДЕНИИ СУДНА»

    Пароход «Ладога» неделю назад получил пробоину на камнях у мыса Крильон. На пробоину поставили цементный ящик, а пароход осторожненько привели в ближайший сахалинский порт Х. Инспекторы Регистра осмотрели повреждения и составили аварийный акт. В графе «Предлагается» старший инспектор вывел красивым почерком: «Следовать на базу ремонта, без груза, в сопровождении судна». Последние слова были подчеркнуты.
    Капитана «Ладоги» звали Шалов Владимир Иванович. У него был короткий с горбинкой нос и черные подстриженные усы. Он походил бы на грузина, если бы не холодные серые глаза. Когда капитан Шалов смотрел на вас в упор, то казалось, что вы чего-то не сделали или что-то забыли. Улыбался капитан очень редко. Улыбался только ртом. Глаза не улыбались.
    Капитан Шалов шел в порт из управления. С ним здоровались, но он словно никого не замечал. «Не простят мне этой аварии, — думал он. — Да дело даже не в аварии! Срываю годовой план управлению».
    За проходной капитан остановился. «Ладога» стояла у причала левым бортом. Широкая, скошенная назад труба, округленная корма и крейсерский нос… Похож пароход на большую стремительную птицу. Капитан Шалов думал о «Ладоге», как о живом существе, больном и беспомощном.
    Совещание закончилось. Начальники служб вышли из кабинета. Табачный дым сизыми струями тянулся к форточке. Начальник управления Демин подошел к окну и распахнул его. В кабинет ворвался ветер, запахло морем, стало свежо, как на мостике. «На мостике куда легче, чем здесь», — подумал Демин.
    На мостике решения принимаются в считанные секунды. Иногда от этого зависит жизнь. Поэтому в такие секунды надо вложить весь многолетний опыт, чтобы решение получилось единственно правильным из множества. А тут. Можно совещаться часами и ничего не решить. И бывшему капитану Демину нравилось думать, что на мостике легче.
    Завален годовой план. И это еще не все. Одна за другой идут телеграммы из Владивостока, они требуют немедленной отгрузки бумаги. «Отправить срочно. Вне очереди. Снять с линии любое судно». Эту бумагу ждут типографии Владивостока. И не только Владивостока. Газеты должны выходить каждый день. Может быть, на Командорах или Курилах уже стали печатные машины. Нет бумаги. Нет газеты в рыбацком поселке, нет газеты на пограничной заставе, нет газеты на далеком прииске. Нет газеты, к которой привыкли, которая нужна, как хлеб, как вахта, как вспышки далеких маяков. А на складах порта тысяча двести тонн бумаги! Ее нужно вывезти. Ты это понимаешь, коммунист Демин?
    А если поговорить с капитаном «Ладоги» Шаловым? «Вы газеты каждый день читаете, капитан? Типографиям нужна бумага. И только «Ладога» в порту. Все суда ушли на Север». Начальству легко писать: «Снять с линии любое судно». Кого снимать? А бумага нужна сейчас.
    Шалов коммунист. Он согласится. Должен согласиться. Ну, а если не выдержат цементные ящики? Тогда в трюм ворвется вода. Клочья бумаги забьют отливную магистраль и… Дальнейшего представить себе Демин не смог. Отмахнулся от страшного.
    Однако все суда до Нового года в рейсах. В порту тысяча двести тонн экспортной бумаги. Бумагу должна взять «Ладога». Это вытянуло бы план. Но инспекторы Регистра непреклонны. Только «…без груза, в сопровождении судна».
    Разозлился начальник Демин на капитана Шалова. «Разжалую в старпомы! Нет, во вторые! Я тебе покажу, аварийщик чертов!» Он не хотел вспоминать, что у капитана Шалова это первая авария, что Шалов один из лучших капитанов и что вина его еще не доказана. Он думал только о том, что сорван план и «Ладога» не может взять груз.
    Из кабинета все вышли, у двери задержался только главный диспетчер Лунин. Он старше всех в управлении и по стажу, и по возрасту. Менялись начальники и замы, а Лунин оставался. У Лунина утиный нос, глаза — как щелки. Если смотреть в профиль, то кажется, принюхивается диспетчер к чему-то вкусному и щурится от удовольствия.
    Ходит начальник от окна к стене, зло молчит. Повел носом главный диспетчер и вкрадчиво заговорил:
    — Николай Захарович, а если капитан Шалов согласится взять груз? Переход до Владивостока небольшой, что тут страшного?
    Посмотрел Демин на диспетчера, кулаки сжал. Углядел в нем Лунин то, чего сам начальник боялся. Голову в плечи втянул Лунин, совсем прикрыл глаза, к двери попятился. У начальника Демина не глаза — сверла.
    К окну повернулся Демин и сказал, четко выговаривая каждое слово:
    — Капитана Шалова ко мне! Сейчас же!

«ШЕВЕЛИСЬ, МАЛЬЧИКИ!»

    Сашу Монича назначили на «Ладогу» третьим штурманом еще до аварии. В моринспекции сказали: «У капитана Шалова есть чему поучиться!»
    Стояночные вахты очень несложные. Швартовы, трап, чистота на палубе. Но уже в первую вахту Монич получил замечание за то, что слишком поздно включил палубное освещение.
    — Прошу запомнить мой девиз, — сказал капитан, — лучше раньше, чем позже.
    Моничу нравилось, что капитан не кричит, но когда появляется на мостике, то работа идет быстрее. Все нравилось Моничу на «Ладоге». Жаль только, что ремонт предстоит. Хотелось дальних плаваний, опасностей, приключений, а впереди — безмятежная стоянка. И до плавания еще ой как далеко. Так думал Монич. Он не в силах был заглянуть в будущее даже на несколько часов вперед.
    Монич стоял у трапа, шутил с вахтенным матросом Костей Броневым. Подружились матрос со штурманом сразу. «Ладога» — их первое судно, вместе стоят вахту. Окончил Костя весной школу, с трудом поступил на флот. На мир смотрел удивленными голубыми глазами, то и дело румянец вспыхивал на его щеках, не знающих бритвы. Матросы постарше не приглашали Костю в город на вечеринки. А тот и рад: смущал его девичий смех, ласково-насмешливые взгляды.
    Толковали штурман с вахтенным матросом о том о сем. Не заметили, как поднялся по трапу капитан, как оказался рядом. Вздрогнули, вытянулись от негромких слов:
    — Невнимательно вахту стоите, третий штурман!
    Капитан прошел к надстройке, у двери обернулся:
    — Второго штурмана ко мне.
    Если нет груза, то на стоянке второй штурман может вволю спать, и второй штурман Петя Дроздов спал сладко. Разбудить его было непросто. Монич поднимал Петю над койкой, бросал, снова поднимал.
    — Капитан пришел из управления. Может быть, переиграли.
    Поплелся Петя к капитану. А через несколько минут пронесся мимо Монича к трапу и защелкал каблуками по ступенькам. Удивился Монич. Просто хамелеон какой-то Петя: он уже был свеж, бодр и даже успел побриться.
    — Будем грузиться! — крикнул Петя с причала.
    На порт опустилась ночь. Тихая, безветренная, с легким морозцем. Осветился капитанский иллюминатор, зажглись портальные прожекторы. Подтащил трудяга паровозик вагоны к борту. Катились двухсоткилограммовые рулоны бумаги на причал по скатам. Сталкивались звонко, как дубовые чурки. Краны хватали рулоны храпцами, исчезали рулоны в черном проеме трюма.
    Всю ночь шла погрузка. Всю ночь, как светлое око, светился капитанский иллюминатор. Уже бледный свет хмурого утра выхватил из темноты склады, уже погасли прожекторы и Монич сдал вахту старпому, а капитанский иллюминатор бессонным глазом устало смотрел на белые рулоны в просвете трюма, на черные стрелы-хоботы портальных кранов. Наступал самый короткий день в году, день зимнего солнцестояния.
    К полудню погрузка была закончена. Тысяча двести тонн бумаги принято на борт. Шесть тысяч рулонов разместилось в четырех трюмах. Боцман Танцура, длинный и нескладный, как подъемный кран, стоял на палубе, размахивал руками и кричал:
    — Шевелись, мальчики!
    «Мальчики» закрывали трюмы, натягивали на люк сначала один брезент, потом другой, третий, самый новый и крепкий. Край верхнего брезента подворачивали. Задубел на морозе брезент, рвал кожу с ладоней, ломал ногти. Закраину брезента прижимали стальными полосами-шинами. А между шиной и упором загоняли тяжелые и звонкие дубовые клинья. Загоняли кувалдами сплеча, так, что курчавились заусеницы у клиньев.
    Вокруг трюмов прохаживался боцман Танцура, покрикивал просто так, для порядка:
    — Шевелись, мальчики!
    А поверх брезентов, поперек трюма, ставил стальные шины плотник Саша Васильев. Закладывал в талрепы ломик, приплясывал на нем, кричал:
    — Теперь можно и вокруг шарика! Сверху крикнули:
    — Плотник Васильев, сделать замеры льял!
    Замотал Саша пестрый шарф, пошел за футштоком делать замеры. Откуда бы вода ни поступала в трюм, сначала она попадала в льяла — узкие клиновидные отсеки у днища вдоль бортов.
    Даже в сапогах и полушубке щеголем выглядел Саша. Он натирал мелом медный футшток — прут с отметками, бросал его в льяльную трубку, слушал, когда он звякнет о днище льяльного отсека, и тут же тащил за линь, смотрел, по какую отметку смыт мел. Затем с гусарской щедростью насухо вытирал футшток концом шарфа, мелил и шел к следующей льяльной трубке.
    Саша делал замеры по правому борту, там, где ниже ватерлинии в трюме стоял цементный ящик на рваных краях пробоины, преграждая доступ воде. К Саше подошел капитан, и Саша мушкетерским выпадом поднес капитану футшток. Посмотрел капитан на сухие засечки, покивал головой. Вдоль всех замерных трубок правого борта прошли плотник и капитан. Сухой футшток.
    Прошел в каюту капитан. Мрачно, не поворачивая головы, бросил вахтенному у трапа:
    — Третьего штурмана ко мне.

ШТОРМОВОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

    — Третьего штурмана к капитану! — пронеслось по коридорам «Ладоги». Захлопали двери, звякнули накладки на трапах.
    — Прибыл по вашему вызову.
    Третий штурман Монич переступил через порог, щелкнул каблуками. Приятно быть лихим штурманом!
    У стола сидел капитан Шалов, курил трубку, смотрел на третьего штурмана. Сказал, не вынимая трубки изо рта:
    — Оформляйте отход. На Владивосток. На двадцать два часа.
    — Есть оформлять отход. — И через левое плечо к двери.
    — Подождите. Я вас еще не отпустил.
    Обернулся Монич. Капитан стоял, смотрел в иллюминатор, барабанил пальцами по столу. Прошло несколько минут.
    — Я слушаю вас, Владимир Иванович, — напомнил о себе Монич.
    Резко вынул трубку изо рта капитан, шагнул к Моничу. Посмотрел в глаза, проговорил раздельно:
    — В судовых документах есть акт Регистра об аварии. Когда будете оформлять отход, этого акта не предъявляйте. Вы меня поняли?
    — Так точно, понял. Разрешите идти?
    — Идите.
    Только в каюте, когда Монич подбирал документы на отход, до него дошел смысл сказанного капитаном. Внимательно перечитал помощник Монич предложение Регистра: «Следовать на базу ремонта, без груза, в сопровождении судна». Жирная черта, как граница запрета, отделила последние слова. Понял третий штурман, что стоит ему показать акт портнадзирателю — и отход не состоится. Зазвонят телефоны, забегают диспетчеры. Придется выгружать бумагу и ждать попутного судна. И новый тысяча девятьсот сорок восьмой год придется встречать здесь, а не в шумном Владивостоке. Да и «есть» сказал. Значит, нужно так и делать. А погода стоит хорошая. Три дня — и во Владивостоке. Да и льяла сухие. Вынул акт из папки и переложил его в ящик стола.
    Третий штурман Монич шел оформлять отход. Пустынные причалы. Только «Ладога» прижалась бортом, блестит кружка́ми иллюминаторов. Тихо. Начался снегопад, падают белые хлопья в черную воду, покрывают причалы. Такую бы ночь — да на Новый год во Владивостоке!
    В портнадзоре дежурил Егорыч. Его ставили на дежурство, когда не было судов. Обычно же он шпаклевал лоцманский бот или шел в скверик рассказывать морякам разные истории. В его рассказах правда причудливым образом переплеталась с вымыслом и вымысла было больше. Егорыч, проживший долгую и интересную жизнь, предпочитал рассказывать небылицы. Почему? Может быть, он считал, что сказка красивее действительности? А может быть, верил, что так было, или хотел в это верить? Его любили слушать. Даже бывалые моряки не перебивали и, наверное, верили. Только потом, когда его истории пересказывали другим, те, другие, ухмылялись и недоверчиво качали головами.
    Егорыч сидел у раскаленной печки. Прыгали блики огня на его лице, сморщенном и румяном, как печеное яблоко. Щурился блаженно Егорыч, жевал беззубым ртом кривую трубочку. Не хватало Егорычу слушателей.
    Хлопнула дверь, вошел облепленный снегом третий штурман Монич. Обрадовался Егорыч.
    — Раздевайся, садись, грейся! А у меня кости ломит. К непогоде, должно. Так же было перед знаменитым тайфуном в тысяча девятьсот пятом году. Плавал я тогда боцманом на…
    Оборвал Монич старика:
    — Егорыч, оформляй отход. Снимаемся в двадцать два на Владивосток.
    Заморгал Егорыч, запыхтел трубочкой, проковылял к столу, пошуршал бумагами, поворчал:
    — Штамп куда-то запропастился, растудыт его…
    Квадратный большой штамп с ручкой-шариком лежал на углу стола. Монич подошел, взял штамп, подышал на резинку, отпечатал сиреневый оттиск на обороте судовой роли.
    — Вот и все. Расписывайся, Егорыч.
    Егорыч взял ручку, долго приноравливался негнущимися пальцами с панцирными ногтями и, наконец, вывел фамилию.
    — А документы у вас в порядке?
    — Конечно. Идем на ремонт во Владивосток. Новый год в «Золотом Роге» справлять будем. — Собрал Монич документы в портфель, щелкнул замком. — Прощай, Егорыч.
    Старик сосал погасшую трубку, согнутый, морщинистый. Руки — как клешни у краба. Схватил Монич обеими ладонями узловатые пальцы, потряс. Жаль, времени нет послушать Егорыча.
    — А действительно в девятьсот пятом перед тайфуном была такая погода?
    Оживился было старик, обрадовался. Очень уж интересная история! Но Монич помахал рукой, вышел.
    Снег валил по-прежнему. Кучи угля, причалы, пароход «Ладога» покрылись пеленой, искрились в свете прожекторов. Морозило. Плескалась черная вода, пожирала снег. Монич подходил к «Ладоге». Что-то не по себе стало ему от этого снега, от этой тишины, от воспоминаний Егорыча. Доложил капитану, услышал обычное «добро». И тогда легко, хорошо стало Моничу, как в старом, обжитом доме.
    Отдали последний кормовой швартов. Плеснула светом распахнутая дверь дежурки. Старик с седыми космами бежал, переваливаясь, к пароходу. Смешно взмахивал руками, кричал:
    — По телефону! Штормовое предупреждение!
    Капитан Шалов не услышал старика, не увидел и перешел на другое крыло мостика.

НАСОС НЕ БЕРЕТ!

    Старпом Зорин и капитан Шалов плавали вместе уже два года. Они, как говорится, «сплавались», хотя были совершенно разными людьми. Капитан Шалов имел старую капитанскую закваску. Он был честен, прям и немного черств, считал, что внеслужебные разговоры разлагают дисциплину. Команда слышала он него только слова команд или распоряжений. В его внутренний мир проникнуть было нельзя. Всегда спокойный и невозмутимый, он был непроницаем для подчиненных.
    Старпом Зорин был его противоположностью. Высокий, угловатый и сутулый, он не имел той выправки, что бросалась в глаза у капитана Шалова. Тонкое, нервное лицо, ясные голубые глаза, вьющиеся волосы были бы к месту скорей поэту, чем моряку, штурману. А улыбка, простая и добрая, располагала всех к старпому Зорину. К нему тянулись люди, и каюта старпома никогда не пустовала. И боцман за деньгами в долг, и матрос, потерявший девушку, и штурман, получивший капитанский разнос, — все шли к старпому.
    За два года старпом и капитан хорошо поняли друг друга. Капитан знал, что ему не хватает теплоты, а людям она нужна. Старпом знал, что ему не хватает требовательности и той командной струнки, которая так необходима на флоте и которая в избытке водилась у капитана. Старпом и капитан не дружили, как это бывает у моряков, но они были нужны друг другу. «Сплавались», одним словом.
    Прошли волнолом. Старпом стоял в рубке и через плечо капитана смотрел, как тот прокладывает курс на маяк Низменный у Приморского берега. Мысы, устья рек, звездочки маяков казались на карте совсем близкими.
    — Глеб Борисович, — сказал капитан. — Распорядитесь производить замеры льял правого борта каждые два часа. Если погода изменится, пусть доложат мне. — Капитан сошел с мостика.
    Прежде чем вслед за капитаном тоже сойти, старпом подошел к барометру и постучал по стеклу согнутым пальцем. Стрелка дрогнула и прыгнула на два деления вниз. Странно… Стоял штиль, и снег по-прежнему падал крупными хлопьями.
    В четыре утра старпом заступил на вахту. Судно раскачивалось, но ветра не было. Снегопад прекратился. Над горизонтом в южной четверти поднялся голубоватый Сириус. Созвездие Ориона повисло над фок-мачтой. На норде и норд-весте звезд не было. Там горизонт закрыли черные тучи. Вахту принимал старпом от второго штурмана.
    — Откуда идет зыбь?
    — От норд-веста. С двух часов.
    — Капитану доложили?
    — Доложил.
    — Как замеры в правых льялах?
    — Льяла сухие.
    Старпом подумал, что прогноз оправдывается. За зыбью идет ветер. Зыбь крупная, значит, ветер будет сильный. Посмотрел на барометр: семьсот сорок семь миллиметров. Очень низкое давление.
    До восьми утра было спокойно. В восемь на мостик поднялся третий штурман Монич. Его-вахта с восьми.
    — Глеб Борисович, мне кажется, что горит какое-то судно. На горизонте зарево.
    Но это был не пожар. Это был восход солнца двадцать третьего декабря. Сначала загорелась красная полоска, а потом начало багровым заливать горизонт. Небо пронизали кровавые полосы, медленно выплыло косматое солнце. И начался ветер, ветер от норд-веста.
    Сдает вахту Зорин, дописывает последнюю строчку в журнале, предвкушает горячий чай в кают-компании. На мостик поднялся капитан.
    Не попал старпом Зорин в кают-компанию. Ему удалось забежать только в каюту… Но это было потом…
    Ветер усиливался с каждой минутой, и качка стала сильнее. Низкие черные тучи неслись над мачтами на зюйд-ост.
    — Когда делали последний раз замер льял, Глеб Борисович?
    — Час назад.
    — Замерьте сейчас. Третий помощник пусть замерит силу ветра.
    Взял третий штурман Монич анемометр из штурманской, вышел на крыло. Быстро вернулся.
    — Двадцать один метр в секунду, — сказал и стал дышать на побелевшие пальцы.
    — Девять баллов, — сказал капитан и принялся набивать трубку.
    Ветер рвал гребни волн, и белые полосы пены тянулись к горизонту. Стремительно раскачивался отвес на кренометре. На мостик поднялся вахтенный матрос Костя Бронов с футштоком.
    — В правых льялах двадцать один сантиметр.
    Взгляды капитана и старпома встретились.
    — Глеб Борисович, спуститесь и проверьте сами.
    С палубы волны казались больше, зато ветер — тише. Гребня волн опрокидывались через фальшборт, стекала вода через шпигаты, оставались на палубе замерзшие ручейки.
    Костя протянул футшток.
    — Смотрите.
    Двадцать четыре насечки на медном пруте заполнены водой. Опять встретились две пары глаз на мостике. Все понятно, можно не докладывать.
    — Двадцать четыре сантиметра, Владимир Иванович.
    — Цементные ящики не держат.
    Скрипит штурвал. Рулевой Коля Михайлов похож на цыгана: курчавый чуб, смуглое лицо. Только зубы да белки глаз сверкают. Мурлыкает Коля песенку. И скрип штурвала, и песенка Коли — мирные, как треск сверчка. И кажется, что все в порядке и что через несколько часов откроется маяк Низменный. А там и до Владивостока двое суток хода. И только.
    Прошел капитан в штурманскую, шелестит картами. Вахтенный штурман Монич оторвался от стекла, крикнул фальцетом:
    — Прекратить пение на руле!
    Голос капитана из штурманской:
    — Александр Ильич, зайдите в штурманскую.
    Из рубки доносились голоса. Твердый — капитана, запинающийся — третьего штурмана. Капитан делал выговор за пыль на хронометрах. И всем стало легче. Рулевой Коля Михайлов опять что-то замурлыкал под нос.
    Из машины сообщили, что откачивают воду из льял, и матрос Костя Бронов побежал делать замеры. Сразу же вернулся. Мокрый — окатило волной. Протянул мокрый футшток и линь.
    — Окатило. Не успел сделать замер.
    Свистнули из машины. Докладывал вахтенный механик:
    — Насос не берет.
    Оттеснив от переговорной трубы старпома, капитан нагнулся.
    — Капитан говорит. Вызвать стармеха в машину. Через десять минут доложить.
    Ветер уже не был порывистым. Грохот волн и свист ветра слились в буйную симфонию без ритма и пауз. Иногда тучи становились разреженней и косматое солнце смотрело сквозь морозную пыль на гребни волн, на полосы пены, на стремительные размахи мачт. Снасти, борта, палуба покрылись ледяной коркой. Когда капитан вышел на крыло, его черные усы стали серебряными.
    Свистнула переговорная труба. Глуховатый голос стармеха Павла Михайловича доложил:
    — Насос забит бумагой. Попробуем пробраться в трюм к приемным колодцам.
    Две пары глаз встретились.
    — Владимир Иванович, разрешите спуститься в машину?
    — Идите, старпом.

ДАЕМ SOS!

    В кочегарке было дымно и жарко. Кочегары чистили топки. Они выгребали шлак на стальные паелы и поливали водой из шланга. Шлак взрывался паром. Длинные языки пламени выбрасывались из открытых топок. Здесь, у самого днища, качка была мало заметна. Шаркали лопаты, хлопали дверцы топок, блестели мокрые спины. И показалось старпому Зорину, что нет жестокого ветра, обледенелых снастей, холодного солнца в ледяной мгле.
    Стармеха Павла Михайловича звали по-морскому «дедом». Он всегда ходил без шапки, открывая всем ветрам ореол седых волос. Старпом и «дед» пробирались к трюмной двери. Отброшены задрайки, распахнута стальная дверь. Прижались к переборке торцы рулонов. Нет хода к трюмным колодцам. Через кучи угля и шлака возвратились назад. Не торопится Павел Михайлович. Грызет дужку очков. В затруднении, значит.
    Из кочегарки вышли в машинное отделение. Блестят надраенные поручни, размахивают мотыли. Бегает за ними рука машиниста с масленкой. Дрожит вода в водомерных стеклах. В полном порядке машина у Павла Михайловича. А он грызет дужку очков и говорит:
    — Передайте капитану, что мы запустили все насосы. Попробуем откатывать через машинные льяла.
    На мостике ветер вмиг вырвал машинное тепло. Молча выслушал капитан доклад. Дал команду рулевому. Легла «Ладога» против зыби. Килевой стала качка. А ветер усилился. Теперь дует прямо в лоб. Поднялся на мостик плотник Саша Васильев. Прокричал в ухо старпому:
    — Вода вышла на трюмный настил. Будем продолжать замеры?
    — Будем, — кивнул старпом. «Пусть не изменяется режим службы. Пусть каждый выполняет свой долг. Пока…»
    Наступил полдень. Поднялся на мостик второй штурман. Все штурманы на мостике. Никого не держит капитан, но каждый знает, что место его здесь и покинет он мостик только по приказу капитана. Только так. А механики все в машине. И выйдут из машины, только когда прикажет капитан. И только так.
    В четырнадцать тридцать сообщил стармех, что вода вышла на паелы в кочегарке. Пошел капитан в штурманскую, позвал третьего.
    — Александр Ильич, нанесите счислимое место. Считайте скорость два с половиной узла.
    Делает Монич вычисления. Роняет то циркуль, то карандаш, царапает карту. Вонзилась ножка циркуля в карту, пригвоздила ее к столу. Середина Татарского пролива…
    Вышел из штурманской капитан. Подошел к окну. Опустил наполовину стекло. Ворвался ветер, метнул ледяную пыль, зашелестел картами в штурманской. Зазвякали медные накладки на трапе под тяжелыми шагами. Все знают, кто идет. Поднялся на мостик стармех Павел Михайлович. Заметался, запутался ветер в его шевелюре. На него смотрели с надеждой, нетерпением. А капитан смотрел на море, как будто все уже знал. Медленно ронял слова Павел Михайлович, и менялись лица.
    — Вода выступила на паелы в кочегарке. Около фута. Еще фут — и зальет топки. Наверное, у цементных ящиков разошелся шов наружной обшивки.
    Все смотрели на капитана, ждали его решения. Знали, что если хлынет вода в раскаленные топки, то рванется со страшной силой перегретый пар, взлетят на воздух котлы. Капитан смотрел на часы. Шестнадцать ноль-ноль. Шарил по карманам.
    — Дайте спички.
    Старпом протянул коробок. Раскурил капитан трубку и сказал:
    — Можете курить на мостике.
    Такого еще не случалось.
    Капитан отвернулся к раскрытому окну, посмотрел на палубу, потом на кренометр. Восемь градусов крен на правый борт. Повернулся к старпому:
    — Глеб Борисович, сможете завести пластырь?
    Глухо, как свинцовый молот, ударила волна в правую скулу. Сорвался с нее гребень, обрушился на полубак, пронесся к надстройке. Глыбами льда обросли кнехты, лебедки, вентиляторы. Завести пластырь! Это значит — протянуть под килем стальные тросы, завести на пробоину толстый парусиновый квадрат, обтянуть сложной системой тросов и блоков.
    — Не сможем завести, — с трудом выдавил из себя старпом.
    Шли часы, отбивали склянки. Двадцать два часа. Крен на правый борт — пятнадцать градусов. Никто не уходил с мостика. Только «дед» Павел Михайлович вниз-вверх мерял тяжелыми шагами бесчисленные ступеньки трапов.
    Опять поднялся «дед» на мостик, подошел к капитану. Знал уже капитан, что поднялась вода к топкам. Намертво закусил «дед» дужку очков, дышит тяжело. Спешит. Знать, изменил своему правилу.
    — Подошла?
    — Еще дюйм и…
    — Павел Михайлович, стравите пар, гасите топки. Перекрыть и проверить все водонепроницаемые двери и клинкеты.
    Стармех ушел.
    — Третьему штурману собрать и иметь при себе судовые документы. Старшему штурману передать координаты радисту. Даем SOS!
    Стучали каблуки, хлопали двери.
    Невидящим взглядом, как в прошлое, смотрел капитан на волны. С чего начались эти несчастья? Говорят, у английских капитанов в послужном списке есть графа: везучий или невезучий. Ему все время везло. В двадцать два года старпом, в двадцать восемь — капитан. На «Ладоге» капитаном уже семь лет. И все без единой аварии. В личной жизни везло меньше. Была любимая жена. Была… Потом семьей стало судно. Всех этих парней он любил. Любил, как строгий отец. Просто добрым быть легко. А строгость — это высшая форма доброты, это сама справедливость.
    Он вспоминал своих прежних капитанов, у которых плавал матросом и штурманом. Многих он тогда не любил. Они лишали его свободного времени, строго карали за малейшую небрежность. Но сейчас он их помнил. Лица, походку, привычки. Всех их помнил. А вот добрых капитанов он не помнил. Они слились в безликий образ доброго капитана, который прощал безалаберность, позволял делать многое. И люди у этого капитана не знали, что такое долг, море, дружба.
    Хорошие все-таки ребята на «Ладоге». Каждый знает, что делать и как. И делают честно. Ему хотелось сказать что-то теплое своим парням, не те слова, что он говорил всегда. Но сейчас это будет ни к чему. Пусть делают свое дело.
    Но с чего начались несчастья? Что он упустил? Что сделал не так?
    Конечно, все началось с аварии у мыса Крильон. Ночь. Плотный туман. Повышенная скорость. И не обозначенные на карте камни. Надо было держаться дальше от берега. Снизить скорость. Может быть, ждать рассвета. Подсказать бы кому, посоветовать… А кто подскажет? Ведь он приучил своих помощников только исполнять, а не советовать. И решение идти с бумагой принял он сам. Он принял решение сознательно. Как коммунист и капитан. Но он решил это сам, а ведь на борту тридцать две жизни, не он один… Сейчас уже поздно советоваться. Он знает, что их ждет. И знают это все те, кто у него за спиной. Знают и исполняют свой долг.
    Курил трубку, смотрел на волны капитан.

«Я БУДУ КОМАНДОВАТЬ СУДНОМ»

    Мерцают лампы, тишина на радиостанции. Что-то булькает в батареях парового отопления. Свищет за окном ветер, метет порошу. Бесконечны часы ночной вахты. И до утра еще далеко, далеко.
    Дремлет старый радист Свиридов в кресле. Уткнулась в книгу Анюта — практикантка. Ей не до снега и ветра за окном, ее не волнует и долгая ночь впереди. Ждет она корабль с алыми парусами: она невеста капитана Грея.
    Хлопнула внизу дверь. Открыл глаза Свиридов, подкрутил верньер. Спрятала книгу в стол Анюта, поправила прическу, косит черный глаз на дверь. Четкие шаги по коридору громче, ближе, замерли у двери. Распахнулась дверь. Начальник управления Демин шагнул в операторскую.
    — Добрый вечер! Когда была последняя связь с «Ладогой»?
    Свиридов покопался для вида в кипе телеграмм. Демин снял шапку, стряхнул снег, расстегнул пальто. Прошел к дивану, сел, протянул ноги, закрыл глаза. Не вышла «Ладога» на связь в девятнадцать ноль-ноль. Сейчас двадцать два ноль-ноль — нет связи с «Ладогой». Залепило окно операторской снегом, не видно красной вспышки маяка. Воет ветер, грохочет железо на крыше.
    Двадцать два пятнадцать. Минутная стрелка больших часов коснулась красного сектора. Минута молчания. Ворвалась в операторскую дробь морзянки. Дернулся на стуле радист, поправил настройку. Метнулась неслышна Анюта, припала к наушникам, притаилась. Три точки, три тире, три точки… Подошел начальник Демин, посмотрел на дрожащую руку радиста, на прыгающие буквы.
    — SOS, SOS, SOS… «Ладога»… Координаты… Крен двадцать градусов… Вода в кочегарке, потушили котлы, нужна немедленная помощь…
    Стоял начальник Демин, смотрел на косые строчки. Решение пришло не сразу. Но когда пришло, это уже была цепь последовательных распоряжений, четких и ясных. Как на мостике. От ближайшей цели к последующей.
    — Установить связь с «Ладогой». Сколько могут продержаться?
    — Соединить с квартирой главного диспетчера.
    Прижал к уху холодную трубку.
    — Позиция судов? Да, ясно.
    Взгляд на карту на стене. Не менее ста миль до ближайшего.
    — В каких портпунктах суда? В П. «Сура»? Ясно. Прекратить выгрузку, догрузить до мореходного состояния. Готовить судно к выходу.
    Подошел начальник Демин к карте. До «Ладоги» пятьдесят миль. По три узла — больше из «Суры» не выжать в такой шторм. Часов шестнадцать ходу.
    — Передайте на «Ладогу»: «Из П. выходит «Сура». Будет у него ориентировочно в…» Нет, не надо это! Просто: «Выходит «Сура» из П. Сколько сможете продержаться?»
    Молчание. Крутит верньер радист, щелкает тумблерами, увеличивает мощность. И вот запели тире. Поползли на бланке не-дописанные буквы: «…Полагаю продержаться десять часов…» Дрогнули скулы у Демина.
    — Вызывайте гараж. Срочно машину к радиостанции. «Газик». Заправить полностью.
    Застегнул Демин пальто, надел шапку, шагнул к двери. На пороге задержался, сморщил лоб. Что-то забыл… Да… Вернулся.
    — Квартиру зама по эксплуатации.
    Суетилась Анюта, щелкала тумблерами, вертела диск, боялась смотреть на начальника.
    — Демин говорит. Выезжаю на «Суру» в П. Да, авария. Остаетесь за меня.
    Ударил ветер снегом в лицо, упруго толкнул в грудь. Нетерпеливо ходил начальник перед домом. Когда поворачивался спиной к ветру, то казалось: навались спиной на упругую волну воздуха — и понесет тебя вместе со снежными хлопьями. Когда же придет машина? Долго копается чертов Федька. Избаловался. Вспомнил начальник нелегкими словами шофера Федю, расторопного, лукавого парня, бывшего пароходного машиниста.
    Пробили белесую мглу желтые лучи, вынырнул заснеженный «газик». Скрипнул снег. Юзом пошла машина. Стала.
    — Что долго копался?
    — Зря нападаете. Как заправился, так и выехал.
    — Ладно. За сколько часов доедем до П.?
    Покрутил головой Федя. «Несут черти начальника в такую погоду!»
    — За три и то не доедем. Видите, как метет.
    — За час надо. Давай!
    Понял сметливый Федя: не в себе начальник, нельзя возражать. А если принажать, то, глядишь, и за два управимся.
    Круты, узки сахалинские дороги. Заносы. Обе оси ведущие, а машина не тянет. Откапывают. Толкают. Громко ругается начальник, про себя ворчит Федя. Перевал. За ним стало тише. Прижал Федя акселератор, поет мотор, шуршат шины. Пляшут на свету снежинки. Смотрит начальник Демин на дорогу и видит, как радужные огни портпункта плывут навстречу.
    — Час ночи. Меньше двух часов ехали. А вы еще ругались.
    Тормознул Федя, стукнул бампером в решетку ворот. Закутанная в тулуп фигура вышла из сторожки. Сердито вздыбились усы.
    — Какого черта? Куда спьяну прешь?
    Шепнул Федя:
    — Молчи, дурак. Не видишь? Сам начальник управления!
    Опали усы. Рванул Федя «газик».
    С сомнением смотрел начальник Демин на тонкую трубу, высокие мачты и тупой нос парохода «Сура». Старый, очень старый пароход. В хорошую погоду ход шесть узлов, а сейчас… Но это единственный выход… Исчезли все сомнения, осталась только решимость.
    Начальника ждали. Боялись, сомневались, многого не представляли. Подошел капитан к трапу, руку к козырьку приложил.
    — Пароход «Сура» загружен полностью. Экипаж на борту.
    — Машина готова? — прервал его начальник.
    Оробел капитан.
    — Через полчаса будет.
    — Снимаемся на спасение «Ладоги». Я буду командовать судном.

«СОГЛАСЕН ПОЙТИ МАТРОСОМ ВТОРОГО КЛАССА»

    Если бы его спросили, что он делал днем, вряд ли ответил бы Володя. Зашел в столовую, что-то ел. Бродил по парку, по набережной. Падали снежные хлопья в черную воду. Когда стемнело, Володя пришел в гостиницу, в свой «Шанхай». В гостинице было тихо. Он хотел читать, но лампочка светила совсем тускло, и он почувствовал, что очень устал. Разделся и лег. Ходил кто-то наверху. «И чего ему не спится?» — подумал Володя. Поплыли образы. Склонились над ним синие глаза, закрыли весь мир. Лилась тихая музыка. И вдруг появилась какая-то сгорбленная старуха, взмахнула веником и закричала басом:
    — Команда «Суры», на судно!
    Володя открыл глаза и начал медленно соображать. Скрипела лестница. Кричали рядом:
    — Мишка, Мишка, проснись, черт!
    Хлопали двери на обоих этажах, и покрывал весь шум бас тети Даши, коменданта гостиницы:
    — Команда «Суры», на судно! Срочно!
    У соседней койки ругался, искал сапог матрос из резерва.
    — Вызывают на «Суру». Кого-то спасать.
    Мигом улетели остатки сна. Володя Шатров тоже начал одеваться. Оборвал шнурок на ботинке. Никак не застегнуть проклятый воротничок! Мысли путались. Смешалось все: сон, «Сура», гибнущее судно. Прогремели подковки по лестнице, выругался сосед и вылетел, хлопнув дверью. Стало тихо, только ветер за окнами.
    Ясно стало все Володе Шатрову. Есть на свете гибнущее судно и пароход «Сура». Только на «Суру»! Только в море, только спасать товарищей! Это главное. Все остальное будет потом, если будет. Ветер размотал шарф, ударил концом по лицу. Трудно бежать против ветра. Только бы успеть.
    Закричал вахтер на проходной:
    — Куда несешься, оглашенный? Пропуск!
    — На «Суру».
    Придержал дверь вахтер:
    — Беги. Скоро снимается.
    Трап уже был убран. За кормой бурлила вода — проворачивали машину. Потрескивали натянутые швартовы. Матросы закрывали трюмы, стучали кувалдами. Прыгнул Володя на швартов, схватил руками холодный фальшборт, подтянулся, перевалился на палубу.
    Косолапя подбежал боцман. Крикнул, как по уху ударил:
    — Опять опаздываешь, каналья! — Узнал Володю, хмыкнул, похлопал по спине: — Прости, сынок, обознался. К капитану? Пойдем проведу.
    Накурено и жарко в каюте капитана. Начальник Демин и унылый старик капитан согнулись над картами. Небритый и заспанный старпом маячил за их спинами. Увидел Володю, узнал, нахмурился.
    Не ожидал Володя, что начальник управления на «Суре». Замер у двери. Поднял начальник голову, прищурился.
    — В чем дело?
    Володя вспомнил формулу доклада.
    — Штурман из резерва Шатров. Разрешите обратиться?
    — Слушаю.
    — Прошу разрешения идти на «Суре» на спасение судна.
    — Разрешаю. В распоряжение старпома.
    Оживился старпом, вспомнил Володину инспекцию, ехидно забрюзжал.
    — Командовать вот все хотят. У меня вот матросов не хватает. Возьму только матросом второго класса.
    Пожал плечами Володя: какая разница, кем быть в спасательной операции?
    — Я согласен идти матросом второго класса.
    Удивился старпом, даже как будто огорчился.
    — Ступайте к боцману.
    Поднял начальник голову от карты, посмотрел вслед Володе.
    — Добро, штурман. — И опять склонился над картой, забыв обо всем, — мерил циркулем расстояние.
    — Леонид Яковлевич, прибыл в ваше распоряжение матросом второго класса.
    Боцман не удивился, как будто так и надо.
    — Пойдем, сынок, ко мне, дам робу. Сапоги только велики будут. Газеты подвернешь, все теплей на вахте будет. На руле давно стоял?
    — На практике в училище.
    — Ничего. Ты малый с головой. С нуля твоя вахта. Туговат руль маленько, да ты парень здоровый.
    Развернулся пароход за волноломом. Лег на зюйд-вест. Ветер в правый борт. Нет хуже бортовой качки! Нажимает Володя на шпаги штурвала, перекладывает руль. Оторви глаза от компаса — и виден тупой нос со штоком над форштевнем. Опрокидываются волны на полубак, исчезает палуба, только шток, как перископ подводной лодки, и бурунчик у штока. Вынырнет или не вынырнет? Поднимается нос, водопад с обоих бортов. Вода низвергается обратно в море.
    Стоит начальник Демин у смотрового окна и про себя чертыхается. Ну, кажется, не движется пароход, застыл на месте. Только ухает зря машина да понапрасну перемалывает воду винт. Но уходят все дальше и дальше портовые огни, затягивает их снежной пылью. И вот уже не видно красных вспышек маяка.
    Пляшет рука радиста на ключе, выбивает позывные «Ладоги». Идет пароход «Сура» в неизвестное, навстречу сигналам SOS.

«ОТВЕЧАЕТ «СУРА», ЗАПИСЫВАЙТЕ КООРДИНАТЫ!»

    К полуночи ветер усилился до тридцати метров в секунду, и «Ладогу» развернуло правым бортом к ветру. В машине вода вышла на паелы настила. Крен на правый борт достиг двадцати одного градуса. Перешли на аварийное освещение.
    Капитан Шалов словно врос в палубу мостика. Руки в карманах. Не облокотится, не прислонится. Точно пружина стальная в нем заключена. Раскачивается вместе с палубой, и только. Дымится не переставая капитанская трубка. Сказали ему:
    — Отдохните, Владимир Иванович. Ведь сутки на ногах!
    Усмехнулся капитан:
    — Как мне уйти? Замерзнете. Моя трубка — что батарея.
    На мостике и в прилегающем к нему коридоре собрался весь экипаж, все тридцать два человека. Кочегары пришли прямо от топок, и кажется, что отсвет пламени до сих пор дрожит еще на их закопченных лицах. Набросили на плечи какую пришлось одежонку, зябко кутаются. Привыкли ребята к жаре, трудно им на морозе.
    В радиорубку зашел старпом Зорин. Светит вполнакала лампочка у подволока, трещит и свистит приемник. Радист Гриша Антипов утонул в огромном кресле. Холодно, а у него капельки пота на лбу. Закрыл глаза Гриша, но не спит. Выбивает рука ритмический танец. Три точки, три тире, три точки. Потом поправляет наушники, слушает. А глаза закрыты. Значит, нет ответа.
    Вернулся старпом на мостик. Посмотрел на него капитан и отвернулся, прижался лбом к стеклу. Стекла уже не обмерзали, и только там, где дымилась трубка капитана, пушистое пятно инея. Ну чем не грелка!
    Нарастал лед на палубе, с трудом различались в ледяных глыбах лебедки и вентиляторы. Правый борт касался воды. Казалось, еще небольшое усилие, чуть побольше волна — и судно перевернется. В два часа ночи закричал радист Гриша:
    — Отвечает «Сура», записывайте координаты!
    Капитан шагнул в штурманскую, штурманы наклонились над картой: «Сура» в тридцати милях, ход три узла, к полудню полагает подойти. Как будто дыхание теплого ветра пронеслось над замерзающим судном. Кто-то стал рассказывать веселую историю. Засмеялись.
    Наступило утро двадцать четвертого декабря. И не понять, когда взошло солнце. Черные тучи, белые гребни, серый горизонт. Ветер стал тише. Но к десяти часам временная передышка кончилась. Качнулась вниз стрелка барометра, набрал силу ветер, круче стали гребни.
    Мечется в агонии «Ладога», стонут заклепки. Вдруг возник непонятный звук. Будто треснуло, оборвалось что-то. Замерли все, прислушались. Яснее, громче стал звук. Вздохнули тихо: это был звон судового колокола-рынды на полубаке. Ветер и волны все сильнее раскачивали язык у рынды, удары становились все чаще, и в дьявольской симфонии моря и ветра появился зловещий ритм.
    Повар принес консервы и замерзшие буханки хлеба. Не притронулись к ним. Все курили. Даже Костя Бронов, которого с сигаретой и представить-то нельзя было. После каждой затяжки он судорожно кашлял, но продолжал курить с мрачным упорством.
    Стон рынды то затихал, то рос, требовал чего-то. Костя Бронов швырнул сигарету, зажал ладонями уши, зажмурил глаза. Плотник Саша Васильев сидел на корточках, привалясь спиной к переборке, прикуривал одну сигарету от другой. Взглянул на Костю, опустил ремешок фуражки, вскочил.
    — Разрешите пробраться на бак, заткнуть проклятую рынду?
    Посмотрел капитан на Сашу, сдвинул мохнатые брови в одну линию, медленно по всем пронес взгляд. Засмеялся одними губами, громко и резко.
    — Нервы не выдержали, барышни-институтки? С такими нервами на печке сидеть, а не в море ходить. — Отвернулся, уперся лбом в стекло.
    Снял Костя руки с ушей, покраснел. Сунул Саша в рот сигарету. Затянулся. И заговорили все оживленно, как в кают-компании после ужина, перед партией в «козла».
    Смотрел в окно капитан Шалов. Вился из трубки дымок, оседал инеем на стекле.

«ПРИГОТОВЬТЕСЬ ПРЫГАТЬ!»

    Тяжелый пароход «Сура». Все время приходится перекладывать штурвал. Бегает курсовая черта, не удержишь ее на румбе. Бьет справа волна, заносит корму. Склянки пробили четыре двойных, смена вахты, четыре утра. Спустился Володя Шатров в кубрик.
    — Где свободная койка?
    Успел только сапоги снять. Упал на койку. Пронесся перед глазами начальник над картой и пляшущая картушка компаса. Исчезло все.
    — На вахту, на вахту! Экой соня! А еще штурман!
    Открыл глаза Володя. Не может никак сообразить, где он. Круглый иллюминатор против койки, пенится волна за ним. Пропускает воду иллюминатор, лужица на столе. Протер глаза кулаками, вспомнил все.
    — Время?
    — Без пяти двенадцать.
    Ноги в сапоги, рванулся по трапу наверх, застегивая на ходу китель.
    Опущены два стекла на мостике. Громадится у среднего окна фигура начальника Демина. Шапка на брови надвинута. Бинокль к глазницам прирос. Капитан у другого окна в тулуп закутался. Дымит сигаретой, косится на начальство.
    — Разрешите заступить на руль?
    — Заступайте.
    — Курс двести сорок пять сдал.
    — Курс двести сорок пять принял.
    Стал Володя на руль. Кинул ему на плечи полушубок сменившийся матрос.
    — Возьми. Тут не климат!
    Протер платком начальник окуляры. Впился в горизонт. Опять трет платком. Как долго он смотрит в одну точку!
    — Вижу «Ладогу». Повернул голову к рулевому.
    — Лево двадцать. Еще пять. Сколько на румбе?
    — Двести двадцать на румбе.
    — Так держать.
    Прирос к штурвалу Володя Шатров. Исчезла боль в натруженных за прошлую вахту ладонях. Шпаги с медными шишечками из руки в руку сами переходят. Замерла картушка компаса у курсовой черты, чуть колеблется. Градус вправо, градус влево.
    А ветер свистит, мечет в окно снежную пыль. Бьется в борт волна. Палуба под ногами кренится. Оторвался от бинокля начальник Демин, смотрит в упор на старпома.
    — Сколько штормтрапов на судне?
    Ежится старпом, глаза к подволоку воздел, шевелит губами.
    — Пять, два плохие очень.
    Дернулась щека у начальника.
    — Вывесить у средней надстройки.
    Забыл про нерадивого старпома. На капитана смотрит.
    — Передайте на «Ладогу»: подойду к борту. Будут вывешены штормтрапы. Приготовьтесь прыгать!
    Уронил сигарету капитан. Сбросил тулуп, бегом в радиорубку.

«НЕ КРИЧИТЕ! У НЕГО ПРИДАВЛЕНЫ НОГИ!»

    Мерзнет на сигнальном мостике Коля Михайлов, лучший рулевой «Ладоги». Вытаскивает из-за пазухи теплый бинокль, просматривает серый горизонт. Пусто. Только гребни острые, как пики. Прячет бинокль, до ушей в тулуп зарывается. Около полудня дымок на горизонте заметил. Слезятся глаза, пальцы чужие стали. Протер глаза меховым воротником, ладони под мышки сунул. Ломит, хоть кричи. Опять за бинокль. Точно! Судно!
    С мостика скатился. Губы деревянные, едва шевелятся.
    — Судно! Там! — белыми пальцами ка норд-ост показал.
    Не двинулся от окна капитан Шалов. Сказал только:
    — Ракету. Красную.
    Короткое толстое дуло у ракетницы. Не пистолет — пушка-мортира. Торопится старпом, роняет патроны. Бегает за ними по рубке. Голос от окна:
    — Спокойно, не суетитесь.
    Поймал Зорин патрон, загнал в ствол, щелкнул курком, выставил руку в открытую дверь. Хлопнуло. Выгнулась красная дуга в серо-алом небе. И тут же на северо-востоке белая ракета как солнце вспыхнула. Заметили!
    Закричал из радиорубки Гриша Антипов, радист:
    — «Сура» идет на сближение!
    Сели аккумуляторы. Писк морзянки слышит только Гриша.
    — Подойду к борту. Будут вывешены штормтрапы. Приготовьтесь прыгать!
    Молчат все. Смотрят на капитана. Ждут.
    — Передайте на «Суру»: «Крен на правый борт двадцать пять градусов. Подходите к левому».
    Шестнадцать ноль-ноль. «Сура» в нескольких кабельтовых. Зарывается тупой нос. Карабкается на волну пароход. Размахивают, как маятники, тонкие мачты. Трапы видны. Раскачиваются у средней надстройки. Черные фигурки бегают вдоль борта.
    — Глеб Борисович, — повернул капитан голову к старпому. — Надеть всем нагрудники. Сначала прыгает команда. По одному на трап. Вы с боцманом следите за порядком.
    Старпом за плечо тронул боцмана.
    — Пошли, Танцура.
    Они спустились на шлюпочную палубу. Надстройка закрывала от ветра, и показалось им, что стало тише и теплее. Но свист и грохот и здесь были слышны. Никуда не денешься от беды. Стянул боцман стеганку, протянул старпому.
    — Оденься, Борисыч.
    — А ты как?
    — На мне два свитера. Дело знакомое. Оделся с вечера.
    Только в стеганке почувствовал старпом Зорин, что замерз. Била дрожь, никак не прикурить сигарету. Выругался в сердцах. Протянул боцман свою сигарету.
    — Спокойно, Борисыч. То ли еще бывает.
    «Сура» приближалась. Зашел пароход под ветер, развернулся, нацелился тупым носом. Смотрел Зорин на «Суру» и не чувствовал уже холода. Понимал, чем рискует капитан «Суры». Поднимет на волне пароход, бросит на «Ладогу». Увеличится вдвое катастрофа. И шлюпки не спустишь в этой чертовой свистопляске!
    Расставили людей. Постарше — на спардечную палубу, цепляться за трапы. Помоложе, покрепче — на шлюпочную. Пусть с борта на борт прыгают. Как только коснутся борта, так и прыгать!
    Третий штурман Монич забрался на сигнальный мостик. Надвинул глубоко фуражку, прижал к груди портфель с документами. Согнулся, присел, как спринтер. Весь — напряжение и решимость. Хотел крикнуть ему старпом, чтобы спустился, но раздумал: молодой, сильный, прыгнет с мостика.
    Голос капитана в мегафон:
    — Внимание! Готовьсь!
    Вниз к подошве волны ухнула «Ладога». А сверху на гребне нависла «Сура». Нос и середина на гребне, корма в воздухе. Слились в диск лопасти винта, брызги мечут. И кажется, что падает на голову пароход. Берет верх инстинкт самосохранения: пятятся боцман и старпом к рубке. Прикроет, может быть. Скрежет металла услышали. И дико вскрикнул кто-то. Совсем рядом ржавый борт «Суры». Ракушки, зеленая борода водорослей. Штормтрапы льдом покрылись, звенят. Люди к балясинам кинулись. Подсаживают. Плотник Саша Васильев по одной стренди, как на тренировке, взлетел. Тень над головой мелькнула. Подумал старпом: «Третий прыгнул. Молодец!»
    Опять скрежет. Пронесся вперед ржавый борт. На гребень подняло «Суру». Бешеный диск оголенного винта под задранной кормой. Жарко старпому Зорину. Расстегнул стеганку, лоб ветру подставил. Проверить, сколько на палубе людей осталось. На главной палубе вместо трапа ледяной желоб. На боку съехал. Встреча стальных бортов — не нежный поцелуй: загнуло внутрь фальшборт у надстройки, глыбы льда в пыль раздавило. Сверкает металл, как наждаком чищен. Сгрудились люди у загнутого планшира, делают что-то.
    Спешит старпом. Скользит, ушибается. Осколки льда — как скалы острые. Плещется вода по палубе, почему-то с розовой пеной. У загнутого фальшборта лежал матрос Костя Бронов. Самый молодой, салажонок. Он не стонал, а только шевелил губами. Широко раскрыл белые глаза. Без шапки. Расплывалось под головой красное пятно. Вспыхнул злостью старпом Зорин. Растерялись, растяпы! Крикнул сорванным голосом:
    — Что столпились? Подымите его!
    Угрюмо глянул боцман Танцура. Отвернулся.
    — Не кричите! У него придавлены ноги!
    И увидел старпом: нет ног у Кости, выше колен закрыл их планширом заваленный фальшборт.
    Ударила волна, красный фонтан из-под планшира плеснул. Шевелил белыми губами Костя:
    — Ребята, что с моими ногами? Ребята!
    Принесли лом, навалились. Согнулся лом, как гвоздь. Ни на дюйм не сдвинулся согнутый планшир!
    — Принести домкрат!
    — Какой домкрат? Почти к палубе прижало фальшборт.
    Стояли, молчали моряки. Захлестывали волны. Дубела одежда. И каждый чувствовал себя виноватым. В чем? В том, что не он лежит под фальшбортом, а товарищ? А старпому Зорину и много лет спустя казалось, что упустил он что-то, не так сделал.
    Принесли чехол со шлюпки. Зачем? Так лучше будет. Костя уже не стонал. Море, белые волны, серое небо в стеклянном взгляде.
    Поднялся на мостик старпом Зорин. Спросил глазами капитан:
    — Все?
    Отвернулся, не ответил Зорин. Лбом в переборку уперся, задрожали плечи. Впервые смерть на море увидел. Свою бы легче встретил.

«ТАК ДЕРЖАТЬ!»

    Тепло в рулевой рубке «Суры». Теплый старый пароход. Все среднее окно закрыла спина начальника Демина. Растерялся старпом. Доложил начальнику, что вывешены штормтрапы.
    — Четыре только вот нашли.
    — Почему только четыре?
    Жалуется старпом на отдел снабжения, смотрит на капитана, ищет поддержки. Не слушает начальник Демин. Как стал после отхода у окна, так и стоит. Только иней счищает со стекла да отогревает его дыханием.
    Не заметил Володя Шатров, как прошла вахта. Тронул за плечо сменщик, шепнул:
    — Сдавай руль.
    Сдать руль в такой момент? Не затем он пришел на «Суру»! Начальник Демин вон сколько уже стоит!
    — Разрешите остаться на руле?
    Громко спросил. Кто ответит? Капитан со старпомом переглянулись. Шевельнулась спина перед глазами, бас начальника:
    — Пусть штурман останется на руле. — Повернулся начальник к Володе. Пронзительные глаза из-под кустистых бровей. — Ваша фамилия Шатров? Слушайте внимательно. Будем подходить к левому борту полным ходом. Как коснемся, стоп! Потом лево на борт и полный ход. Сразу же! Поняли маневр, Шатров?
    — Так точно, понял!
    Все понял Володя. Представил себе: подойдет под острым углом судно. Стоп. Навалится бортом. Скрежещут борта, высекают искры. Повиснут на трапах моряки. Подхватят их, выдернут на палубу. И лево на борт, и полный вперед. Опять заход за теми, кто остался.
    Какой легкий руль! Только мелькают точеные спицы старого штурвала из мореного дуба. Жарко стало. Скинул шапку, куртку расстегнул.
    Решил начальник Демин окно опустить. Дергает за винты. Намертво зажаты.
    — Открыть окно. Закупорились! Ялту устроили!
    Подскочил старпом, нажал. Звонко треснуло стекло, опустилось. Ворвался морозный воздух. Шевельнул чуб у Володи, забрался за воротник.
    Ничего не замечает штурман Володя Шатров. Только курсовую черту да спину начальника Демина.
    — Старпом, к телеграфу. Стоять у реверса в машине!
    Отошел от окна в сторону начальник.
    — Полборта право. Одерживать! Так держать!
    — Есть так держать!
    Закачались в проеме окна белые мачты. Ледяные иглы на снастях.
    — Грот-мачту видите? Чуть лево. На нее. Так держать! Так!
    Режет глаза снежная пыль. Глаза из орбит к мачте тянутся. Шток на форштевне и мачта «Ладоги» — одна линия. А руки, руки… Сами кладут штурвал. Умные руки! Полборта право. Прямо руль. Оборот лево. Прямо. Глаза на мачте. Ледяной переплет вант. Как бревна штаги. Вот она, мачта! Ближе! Ближе!
    — Так, так держать!
    Какой высокий борт! Это от крена. Надстройка закрыла просвет. Шлюпка без чехла: Почему?
    — Стоп машина!
    И в этот момент навалился пароход, скрежет металла. Ледяные осколки, пыль, снежура! Ничего не видно Володе.
    — Лево на борт! Полный вперед! — Руль на левом борту.
    Сами руки положили. Раньше команды! Умные руки!
    Опала ледяная пыль. Надстройка «Ладоги» пронеслась к корме. Исчез пароход. Видит только Володя черный шток на носу да белые буруны. Вздох на мостике.
    — Молодец, Шатров. Идем на второй заход.

«НЕ КРИЧИ НА МЕНЯ, ВОЛОДЯ. НЕ ПОЙДУ БЕЗ ТЕБЯ»

    Ветер стал тише. Пошел снег. С палубы его слизывали волны. А на мостике намело сугроб, заносило через окно рулевую рубку. Скрипел под ногами снег, нежный, мягкий. На мостике «Ладоги» оставались капитан, старпом, стармех и несколько матросов. Следили за «Сурой». Пароход приближался. Стармех, как всегда, был без шапки. Незаметен снег на шевелюре «деда». Посмотрел капитан на погасшую трубку, повертел ее в руках и бросил за борт.
    — Всем спуститься на палубу! Старпому проверить каюты, проследить за порядком и прыгать на «Суру». Благодарю за службу, товарищи!
    Голос капитана был ровный, но старпому Зорину показалось, что треснуло что-то внутри у капитана. Треснуло и вот-вот оборвется, как лопается перетянутая струна гитары.
    Подошел «дед» к капитану. Глаза в глаза.
    — А вы как?
    — Выполняйте приказ!
    — Воля ваша. Но я тоже остаюсь с вами. Все равно скоро помирать. Так лучше в море.
    Лопнула струна. Закричал капитан:
    — Приказываю всем спуститься на палубу и прыгать!
    Покачал головой Павел Михайлович:
    — Не кричи на меня, Володя. Не пойду без тебя.
    Рылся в карманах капитан, ронял бумажки, ключи. Протянул сигареты старпом Зорин. Закурил капитан, кивнул.
    — Идите, Глеб Борисович. Благодарю вас.
    Размахивают за кормой мачты «Суры». Сбежал вниз старпом. Хлопают в коридорах двери, плещется вода. Инеем покрылись трубопроводы и грелки. Бежал старпом по коридору, кричал, заглядывая в каюты. Пусто. В свою каюту заскочил. Здесь все на месте, упали только кресло да книга с полки. Пушкин, избранное. Уютно заправлена койка за шторами. Портрет над койкой. Улыбается та, что всегда провожала в плавание и имела мужество ждать.
    Низкий звук ворвался в каюту, заполнил все. Сирена «Суры». Рванул Зорин портрет с переборки, сунул его под китель. Споткнулся о книгу. Раскрылся томик, весело смотрит кудрявый поэт. На ходу подхватил, в карман втиснул. Выбежал на палубу. Пересчитал оставшихся — шесть человек. Стармеха и капитана нет. Треплет ветер звенящий брезент, наметает снежный холмик. Могила Кости. Лучше не смотреть туда.
    Затрещали борта, взлетела снежная пыль. Раскачиваются над головами штормтрапы. Схватился старпом Зорин за стрендь, подтянулся, ногу задрал на балясину. Сверху руки подхватили, поставили на палубу.
    Голос с мостика:
    — Говорит Демин. Я потеряю судно, но не отойду, пока не подниметесь на борт «Суры». Шалов! Подняться немедленно! Оставить судно!
    Глянул вниз старпом Зорин. Качаются на трапах два человека. Капитан и «дед». Десяток рук над ними. Подхватили. А сверху команда:
    — Лево на борт! Полный вперед!
    Расцеловались борта, оторвались с трудом. И вот уже «Ладога» за кормой. Все меньше и меньше становится пароход. Притихли моряки. Затягивает пароход снежной пеленой. Правый борт уже в воде. Смотрит Зорин на острый профиль своего капитана. Смотрит капитан туда, где никак не стихали удары рынды. А может быть, это просто казалось? Подумал старпом: «Нет сейчас на свете человека несчастнее, чем капитан Шалов».
    Снег пошел сильнее. Он уже валил белыми хлопьями. Белый снег и черная вода. И казалось Зорину, что весь мир состоит из этих двух цветов и еще из воя ветра и ударов рынды. Как в страшном сне.
    — А ну расступись.
    Все отошли от фальшборта. Подошел начальник управления Демин к капитану Шалову, руку на плечо положил.
    — Идите отдыхать, капитан.
    Отвернул плечо капитан Шалов, скинул руку начальника. Закрыл лицо ладонями.

«СЧИТАЮ СЕБЯ ВИНОВНЫМ…»

    Откатал на левый борт штурвал Володя Шатров. Звякнул телеграф. Развернулся пароход. Пронеслись перед окном ледяные мачты «Ладоги». Спустился вниз начальник Демин. Но вернулся скоро. Схватил рукоятку гудка, нагнул до упора. Зашипел пар, сиплый гудок поплыл над морем. Один. Второй. Третий. Прощай, «Ладога»! Отошел начальник к окну, припал лицом к стеклу. Сказал, слово за словом выдавил:
    — Ложитесь на Х., капитан.
    Навалилась на Володины плечи тяжесть. Ладони огнем полыхают. Штурвал — как жернов. Забегала курсовая черта. Нет сил смотреть на компас.
    Неслышно подошел к окну старик капитан, тронул плечо начальника:
    — Николай Захарович, идите ко мне в каюту. Мы уж сами справимся.
    Обернулся начальник. Смотрит на капитана.
    — Что? Да, да. Хорошо. Пойду. — Остановился около Володи, поднял красные веки. — Благодарю, Шатров. Молодец. Замените штурмана, капитан.
    Спустился Володя. Руки не держат поручень, едва добрался до кубрика. Вот она, койка! Раздернуты шторы. Два человека на койке вповалку лежат. Один прижался к переборке, лаковый козырек на глаза надвинул, прижал к груди кожаную папку. На ней блестит золотой оттиск: «Судовые документы». Разметался другой, цветастый шарф на палубу свесился. Дергаются губы.
    — Товарищ капитан! Звон проклятый… Разрешите проберусь… Язык вырву! Товарищ капитан, товарищ…
    Как трудно расстегнуть куртку! Пуговицы словно гайки прикручены. Черт с ними! Так! Головой под стол. Спать. Палуба кренится. Ржавые заклепки отпотели. Какой старый пароход… Тишина. Бьет волна в иллюминатор, стонет плотник Саша Васильев, стаскивает с шеи цветной шарф.
    Ветер совсем стих, нет белых гребней. Открылся красный маяк порта Х. Еще несколько часов — и прижмется старый борт к ласковому причалу.
    Конус света настольной лампы в каюте капитана. Откинулся в кресле начальник управления Демин. Голову на мягкую спинку забросил. Шапка на глаза. Сутки на мостике простоял, а сна нет. Вся жизнь, как в замедленном фильме, перед глазами. Штурман, капитан, начальник службы эксплуатации. И все быстро. Когда партком рекомендовал на пост начальника управления, записано было в решении: «Волевой, решительный, умеющий работать с людьми». Да, он умел работать с людьми. Но это было раньше, когда он командовал передовыми судами. А потом? Власть опьянила. Решил, что он лучше других, умнее, удачливее. Люди выполняли план, водили суда сквозь льды и штормы. А в главке говорили, что Демин молодец, сумел перестроить работу управления. И сейчас, если бы «Ладога» прошла, сказали бы в главке, что сумел Демин организовать доставку бумаги вовремя.
    Но «Ладога» не прошла. И виноват в этом только он, Демин. Диспетчер чертов посоветовал. Ну вот, и опять выискал виновного. Он все знал без диспетчера. Не имел он права вызывать капитана Шалова, намекать, советовать, угрожать. Запутался совсем. А раз так, то надо это сказать сейчас же. Сказать честно, как коммунист и как моряк. Ведь капитан Демин был честным человеком.
    Листок бумаги на столе под лампой. Твердые, короткие строки:
    «Секретарю парткома.
    …Считаю себя виновным в гибели. Прошу снять с занимаемого поста… Готов понести любое взыскание. Прошу направить на плавающее судно.
Коммунист Демин».
    Перезвон склянок. Иллюминатор ловит вспышки входного маяка.

И. Олейников
СТАЛ ТИХИМ ВЕЛИКИЙ

Закончив ночные свои труды,
Уснул океан — стал тихим Великий.
На зыбком стекле голубой воды
Качает разводьев овальные блики.

Мы режем форштевнем это стекло,
Должно быть, алмазный у нас форштевень,
И чайки над нами вьются светло,
И след за кормою винтами вспенен.

От шторма ночного в глазах туман,
Ознобом усталость по телу струится,
Но в рубке стоит весь день капитан,
Глядит он с заботой в уставшие лица.

И. Чернышов
НЕ ПО ПРАВИЛАМ
Рассказ

    С самого утра у старшего лейтенанта Ушакова было неспокойно на душе. Он чувствовал в себе какое-то внутреннее напряжение, хотя внешне оставался спокойным, сдержанным. Немногочисленная команда корабля, будто заряженная своим командиром, тоже находилась в каком-то необъяснимом ожидании.
    Возможно, причиной тому была погода: в полной тишине над самой головой быстро неслись низкие фиолетово-черные тучи, казалось, из них вот-вот грянет гром и сверкнет молния, польет крупный дождь, а то и посыплет мокрый снег. Но скорей всего, причина таилась в сообщении «бакового вестника» о прибытии в базу министра обороны и главнокомандующего Военно-Морским Флотом. А раз так, то они вряд ли обойдут своим вниманием эти корабли — первые в нашем флоте на воздушной подушке.
    Всего полгода назад старший лейтенант Ушаков и его экипаж приняли от промышленности головной корабль совершенно непривычной для моряка архитектуры и конструкции. Два больших, как у реактивных самолетов, аэродинамических киля на корме и два двигателя, возвышающиеся над палубой на пилонах, придавали кораблю черты современного воздушного лайнера. Правда, широкий корпус с огромным раструбом воздухозаборника в средней части делал корабль похожим на гигантский лапоть, поэтому экипаж и называл в шутку свой корабль аэро-лапотком.
    Низ корпуса опоясывала «юбка» из черной резины, позволяющая создавать воздушную подушку, на которой корабль мог скользить не только над водой, но и над сушей, например над песчаным пляжем, полем, болотом, мелким кустарником. Этот необычный корабль и в базе стоял не так, как все нормальные корабли: не у причала, покачиваясь на воде, а покоился на бетонной площадке, похожей на взлетно-посадочную полосу аэродрома.
    Чуть позади ушаковского рядком стояли еще два таких же корабля, лишь неделю назад пришедшие с завода.
    Предчувствие не обмануло Ушакова. Экипаж корабля занимался тренировкой по ускоренному приготовлению корабля к выходу в море, когда на площадку въехало несколько легковых автомашин. Старший лейтенант Ушаков, дежуривший по отряду своих необычных кораблей, соскочил с палубы аэро-лапотка на бетон, крикнул «Смирно!» и подбежал с рапортом к вышедшему из черной «Волги» маршалу.
    Выслушав доклад, министр поздоровался с Ушаковым и, чуть улыбнувшись, произнес:
    — Познакомьте-ка меня со своим «крокодилом». А то о них такие сказки рассказывают, что даже не верится. Что, действительно хорошие?
    — Чудо-корабли, товарищ маршал Советского Союза!
    — Ну, вот вы и покажите, старший лейтенант, это чудо, чтобы и я в него поверил.
    — Есть показать, товарищ маршал! Прошу вас… — Ушаков протянул руку к своему кораблю, стоявшему ближе остальных к воде.
    Министр, сопровождаемый главнокомандующим Военно-Морским Флотом и другим начальством, направился к ушаковскому «крокодилу». Старший лейтенант немного волновался, но отвечал на вопросы маршала толково и обстоятельно: каковы размеры корабля, как вооружен, сколько народу в экипаже, специалисты каких профилей в него входят. Увлекшись, он начал объяснять, как корабль сходит с площадки на воду, за счет чего двигается, зачем нужна эта черная резиновая «юбка», похожая сейчас на огромную спущенную автомобильную шину…
    — Ясно, товарищ старший лейтенант. Рассказали вы красочно. Спасибо. Мне хочется увидеть корабль в деле, посмотреть его настоящие возможности. Вот взяли бы вы, например, и прокатили.
    Ушаков бросил быстрый взгляд на главкома, тот согласно кивнул головой, и Ушаков ответил:
    — Есть прокатить, товарищ маршал! Куда прикажете идти?
    Неожиданно вмешался главнокомандующий:
    — Товарищ министр недавно высказал желание посмотреть кое-что на острове Чаек. Может быть, сходим туда, старший лейтенант?
    — Есть на остров Чаек, товарищ главнокомандующий!
    Министр повернулся к главнокомандующему:
    — Не далеко? Нам ведь через полтора часа…
    Тот слегка наклонил голову:
    — Должны успеть. Успеем, старший лейтенант?
    — Так точно, успеем. И еще время останется.
    Маршал недоверчиво посмотрел сначала на главнокомандующего, а потом на командира корабля.
    — Ну-ну. Посмотрим.
    Ушаков пригласил командование в рубку, расположенную почти на самом носу корабля и напоминающую скорее кабину большого транспортного самолета, чем традиционное корабельное помещение, в котором находился главный командный пункт. Кроме обычных морских приборов, здесь были и приборы, пришедшие из авиации. Даже штурвал напоминал авиационный.
    В рубке уже собрались главнокомандующий, помощник командира лейтенант Василий Дымов и механик корабля мичман Владлен Чернобок. Остальные сопровождающие теснились вокруг рубки, заглядывая в нее сквозь стекла.
    Ушаков обратился к министру:
    — Товарищ Маршал Советского Союза, прошу разрешения начать движение.
    Министр посмотрел на ручные часы, хотя рядом с ним тикали корабельные, и коротко приказал:
    — Снимайтесь с якоря. — Поняв неуместность сказанного — корабль-то стоял на бетонной площадке без каких-либо якорей, — произнес: — Или как там у вас: пошли, полетели, поплыли… На таком корабле даже не знаешь, как сказать. — И, скупо улыбнувшись, заключил: — Одним словом, поехали!
    — Есть поехали! Помощник, всех пассажиров проведите в кубрик.
    Сообразив, что сказал не совсем ладно, тут же поправился:
    — Я имею в виду находящихся на палубе.

    Старший лейтенант положил пальцы на панель, усеянную разноцветными крохотными индикаторными лампочками, кнопками, тумблерами, шкалами приборов. По кораблю разнесся резкий перезвон колоколов громкого боя. Механик и рулевой заняли свои места в креслах, здесь же в рубке. Из динамика громкоговорящей корабельной сети горохом посыпались доклады:
    — Трап убран!
    — Двигатели к запуску готовы!
    — Радиовахта открыта!..
    Когда поток докладов оборвался, Ушаков тоже сел в свое кресло и скомандовал в микрофон:
    — От винтов!
    И тотчас динамик откликнулся:
    — Чисто!
    Старший лейтенант повернулся к механику:
    — Пуск!
    Тишину нарушил звенящий свист — совсем такой, как при запуске реактивных двигателей воздушных лайнеров. Через несколько секунд взвыл первый двигатель. За ним — второй, потом третий. Стрелки на приборах пришли в движение. Корабль начал, мягко покачиваясь, приподыматься над бетонкой. Еще несколько секунд — и он плавно пополз по площадке и незаметно соскользнул на воду. С обоих бортов из-под «юбки» вырвались клубы мелкой водяной пыли.
    В рубку вошел лейтенант Дымов.
    — Товарищ командир, тринадцать пассажиров размещены в кубрике.
    — Добро.
    Обернувшись, старший лейтенант попросил министра и главкома сесть и пояснил:
    — А то при поворотах и изменении хода могут быть некоторые неприятности… Инерция.
    Дымов откинул сиденье, прикрепленное к задней стенке рубки, сел и посмотрел на часы:
    — Время поворота, товарищ командир…
    — Право руля! Курс одиннадцать градусов!
    Старшина первой статьи Морозов плавно переложил штурвал.
    — Руль право!
    Корабль проворно, почти без крена изменил направление движения.
    — На румбе — одиннадцать градусов.
    — Так держать, — отозвался Ушаков, посмотрел на механика и кивнул ему: — Полный ход.
    И сейчас же министр и главнокомандующий ощутили, как их начало с силой прижимать к задней стенке рубки. Водяная пыль уже не вздымалась по бортам, а клубилась далеко за кормой. Мелкая волна убегала под корабль, словно взлетная полоса аэродрома под самолет, разбегающийся, чтобы взмыть в небо. Берег ощутимо отступал к горизонту и терял свои очертания.
    — Правый борт пять градусов — надводная цель! — доложил радиометрист.
    — Есть справа пять — цель, — отозвался старший лейтенант, взглянул на расположенный перед ним экран радиолокатора кругового обзора и, поднеся к глазам бинокль, принялся разглядывать обнаруженный впереди объект. — Сейнер. Шесть градусов влево по компасу!
    — Есть шесть градусов влево по компасу, — отозвался рулевой.
    Министра и главкома будто кто-то мягко, но настойчиво потянул с сидений вправо.
    — Почему вы отвернули, командир? — поинтересовался министр. — Ведь мы проходили в стороне от судна?
    — У него справа сети, товарищ маршал. А где кончаются — не видно.
    — Но они ж вам не помеха: вы скользите над водой.
    — Мы — корабль, товарищ маршал. Правда, не совсем обычный, но корабль. А потому обязаны точно соблюдать ППСС.
    — Что-что соблюдать?
    — Международные правила предупреждения столкновения судов.
    Министр посмотрел на главкома, улыбнулся и снова-спросил:
    — И вы их никогда не нарушаете?
    — До сегодняшнего дня — ни разу, товарищ маршал.
    — Ну-ну, дай-то бог, как говорится.
    Корабль плавно обошел сейнер и лег на прежний курс. Суденышко промелькнуло за окнами рубки так стремительно, что его даже не удалось разглядеть. С запозданием вспомнились лишь рыбацкие руки, приветственно взметнувшиеся над головами.
    Аэро-лапоток скользил над поверхностью моря спокойно, без малейшей качки, тряски. Создавалось ощущение полета.
    Ушаков, занятый своими делами, совсем забыл о высоком начальстве, находящемся у него за спиной. Когда на горизонте появился остров Чаек, начальство само напомнило о себе.
    — Вы здесь бывали? — раздался вдруг тихий голос главкома, незаметно подошедшего и вставшего рядом с креслом Ушакова.
    — Так точно, товарищ главнокомандующий. Два раза приходил.
    — Где выходили на берег?
    — На западной стороне. Рядом с пирсом.
    Главнокомандующий оглянулся на министра и еще тише, почти заговорщически, спросил:
    — А на южную оконечность сможете выйти?
    — Но там же…
    — Я знаю. Там предупреждены. Вопрос: сможете?
    — Рельеф позволяет.
    — Вот там и выходите. И пройдите как можно дальше. К дороге.
    — Есть, товарищ главнокомандующий!
    Остров будто выныривал из воды и стремительно приближался, на глазах увеличиваясь в размерах. Но корабль шел на него, не снижая скорости.
    Маршал посмотрел на часы.
    — Двадцать пять минут. Здорово. А сколько, товарищ старший лейтенант, потребовалось бы, скажем, на торпедном катере?
    — При такой волне — около часа.
    — Ого! Ощутимо.
    Уже можно было различить маленькую бухточку, окаймленную нешироким песчаным пляжем. За ним рос низкий кустарник, дальше раскинулось холмистое поле, а еще дальше темнел лес. Над двумя холмами ажурными лопухами торчали антенны радиолокаторов.
    Ушаков взял микрофон и сказал:
    — Приготовиться к выходу на берег!
    У министра брови поползли вверх. Пальцы сжали спинку командирского кресла.
    Корабль в мгновение ока пересек пляж, проскочил кусты и, сбавив скорость, пополз, чуть переваливаясь, над полем. Миновав холмы, он направился к опушке леса. У дороги, скрывающейся в просеке, командир остановил свой аэро-лапоток. Звенящий свист моторов стих, и корабль медленно сел на грунт.
    — Дальше не имею права, товарищ Маршал Советского Союза, — встав с кресла, доложил Ушаков. — Какие будут указания?
    — Дайте отбой тревоге.
    Едва пассажиры сошли по трапу на землю, как из просеки на предельной скорости выскочили три «газика» и зеленый автобус. Из первой машины вышел взволнованный майор и бегом направился к прибывшему начальству. Маршал хмуро выслушал доклад, указал рукой на холмы с антеннами и что-то сказал, видимо малоприятное.
    Через минуту все уехали, и дорога опустела.
    Спустя час аэро-лапоток со всеми пассажирами вернулся в базу. Он выполз на бетонку, лихо развернулся на пятачке и, сделав «выдох», опустился на свое место на площадке.
    Покидая корабль, министр пожал руку старшему лейтенанту Ушакову:
    — Благодарю вас, командир, за прогулку. Вы меня убедили в огромных возможностях этих кораблей. Желаю вам успеха в службе и в личной жизни, товарищ капитан-лейтенант!
    — Служу Советскому Союзу, товарищ маршал!
    Направляясь к машинам, министр сказал главкому:
    — Вы жаловались, что не можете подобрать офицера на должность командира отряда этих кро… прошу прощения, чудо-кораблей. А по-моему, этот капитан-лейтенант…
    — Старший лейтенант…
    — …этот капитан-лейтенант… вполне подходит.
    — Молод очень.
    — А эти необычные чудо-корабли еще моложе. Их командирам нужны юношеский задор, беспокойный поиск, дерзость действий и, если хотите, влюбленность. Солидным, опытным офицерам это уже трудно: они в плену традиций. Да и отношения с начальством портить им уже нет смысла.
    — Ну что ж, убедили.
    — Вот и хорошо. А на осенних учениях посмотрим их в деле.
    — Не рано ли? Всего полтора месяца осталось…
    — Думаю, что не рано. Молодежь энергичная, справится.
* * *
    …Ночь была темной. Черная вода, черное небо. Без единого огонька, без единого проблеска. И в этой космической черноте журавлиным треугольником вел свой отряд капитан-лейтенант Ушаков.
    Далеко впереди берег, занятый «противником», на который отряду предстоит доставить разведывательную группу. Задача группы — дезорганизовать противодесантную оборону «противника», привлечь к себе его внимание, связать боем и тем облегчить высадку с кораблей основных сил.
    Заметно похудевший Ушаков сидел в затемненной рубке на откидном сиденье за спиной рулевого и размышлял о предстоящих действиях. И чем больше он думал над планом этих действий, тем больше убеждался, что план этот далеко не лучший. В нем использование чудо-кораблей мало чем отличалось от использования обычных десантных кораблей. Разве что скорость подхода к берегу значительно больше да десант высаживается не в воду и даже не на пляж, а доставляется прямо на поле боя, за линией противодесантных заграждений. Но атаковать-то им предписано традиционно в лоб, с того направления, где их ждет «противник». Велик ли выигрыш в таких условиях от использования этих, как их назвал тогда министр, «крокодилов»?
    Капитан-лейтенант встал с откидного сиденья и подошел к своему бывшему помощнику. Теперь не он, Ушаков, а лейтенант Дымов сидит в кресле за командирским «роялем» — пультом управления кораблем. Командир отряда привычно пробежал взглядом по чуть подсвеченным шкалам приборов, экрану локатора кругового обзора и, не обнаружив ничего тревожного, шумно вздохнул.
    — Не завидуй, командир, — тут же раздался голос Васи Дымова. — У тебя теперь не один «лапоток», а целый отряд. За всех нужно думать, а не только за себя.
    — Я и думаю, — отозвался Ушаков. — Да вот что-то недодумывается… Пройдусь по кораблю и еще подумаю. Над картой. У штурмана.
    — Желаю… черта в руку!
    Командир отряда усмехнулся и отпустил легкий подзатыльник лейтенанту. Морозов фыркнул, быстро прикрыв рот ладонью, а Чернобок демонстративно отвернулся, показывая всем видом, что ничего не видел и ничего не слышал.
    — Эх вы, душегубы. Никакого уважения к своему начальству не имеете! — шутливо-укоризненно произнес капитан-лейтенант и, открыв маленькую дверцу, спустился по трапу в коридор, ведущий в кубрик.
    Десантники, одетые в пятнистые маскировочные комбинезоны, безмятежно спали, привалившись друг к другу, точно пассажиры в самолете дальнего рейса. Во втором кубрике тоже царил сон. И Ушакова это радовало: бойцы разведывательной группы были спокойны перед боем, уверены в себе и в экипаже корабля, в нем — командире отряда.
    В каюте командира корабля сидели командир разведывательной группы капитан Иван Бережной, с которым Ушаков успел подружиться за месяц совместных учений, и посредник из штаба флота капитан первого ранга Лопатинский. Появление капитан-лейтенанта прервало их беседу.
    — Слушай-ка, Ушаков, оказывается, Анатолий Петрович, — капитан посмотрел на Лопатинского, — во время войны воевал здесь. В апреле сорок пятого матросом высаживался почти там же, где должны высадиться и мы. И почти с той же задачей! Но ты представь себе, с чего и как высаживались, — уму непостижимо! С «охотников» и катерных тральщиков. С де-ре-вя-шек! Ни хода, ни внезапности! Но даже и эта мелюзга не могла подойти близко к берегу: мелко. А для десанта — глубоко! По грудь вода! И двести метров до уреза воды… Фантастика! Герои!
    — Скольких же скосил огонь противника… — понимающе произнес Ушаков.
    Бережной взглянул на Лопатинского и восторженно ответил:
    — Ни одного, Ушаков! Ни од-но-го! Они с головой воевали… Понимаешь, тут была одна хитрость. Смотри… — Капитан достал из планшета карту. — Видишь? Вот длинная песчаная коса. Высаживались они у самого ее основания. Между косой и материковым берегом хотя и широкая, но лужа: глубины — два метра и меньше. Естественно, противник ожидал наш десант с моря, а не с лужи. Так что наши орлы сделали?.. — Ушаков посмотрел на посредника, на груди которого в несколько рядов радугой переливались орденские планки. — Именно с лужи и высадили десант!.. Со шлюпок, плотов, разъездных катеров…
    — Ну разве с них много высадишь?! — вмешался посредник. — Да и скорость мала. А лужа все-таки велика для них.
    Почесав затылок, капитан-лейтенант щелкнул себя по носу и, разведя руками, признался:
    — Пас, не знаю.
    Бережной широко улыбнулся, довольный достигнутым эффектом.
    — Они на четырех бронекатерах — на борту по тридцать смельчаков — пять раз высаживали десант именно с лужи! И отходили под давлением превосходящих сил противника. И они заставили-таки фашистов поверить, что десант будет именно отсюда — с лужи!
    — Ну-ну? — заинтересовался Ушаков. — Дальше.
    — А когда они перевели почти все части на косе на берег лужи — высадились с моря! Там их в это время и не ждали!
    Ушаков тронул пальцем кончик носа.
    — Не ждали?..
    — Не ждали!
    Несколько минут длилось молчание. Первым его нарушил капитан-лейтенант:
    — Дай-ка карту, Иван.
    Еще несколько минут он молча смотрел на карту. Наконец задумчиво произнес:
    — Ширина косы — от километра до трех… А рельеф?
    — Песчаные дюны, — пожал плечами капитан первого ранга. — Иногда ровное поле, иногда сплошные холмы: работа ветра.
    Снова воцарилось молчание. Ушаков, не отрывая взгляда от карты, машинально ударял пальцем по кончику носа. Бережной и Лопатинский с удивлением и интересом наблюдали за капитан-лейтенантом. Наконец он поднял глаза и посмотрел сначала на одного, потом на другого.
    — Наша задача — дезорганизовать противодесантную оборону «противника» за полчаса до высадки основных сил?
    — Важен результат, а не формальное исполнение плана?..
    Посредник и командир морских пехотинцев переглянулись.
    — В общем-то да…
    — Ушаков, ты что-то задумал?..
    Капитан-лейтенант потянул щеголеватую фуражку за козырек и сдвинул ее почти до самых бровей:
    — Пожалуй. Товарищ капитан Бережной, прошу вашего согласия высадить разведывательный отряд в тылу противодесантной обороны «противника»…
    — Но так и предусмотрено планом…
    — Так-то так, но не со стороны берега, а именно с тыла.
    Командир разведывательной группы смотрел на командира отряда кораблей широко раскрытыми глазами.
    — О лучшем и мечтать нельзя, Ушаков! Но как?
    — Через косу — в лужу. А оттуда — в тыл.
    — Но…
    — Никаких «но»! Я, беру на себя всю ответственность. Именно так! Или я ничего не понимаю в этих чудо-кораблях!..
    Капитан встал и развел руками:
    — Ну, Ушаков, ты гигант!
    — Ладно, ладно. Подумай: в каком месте тебя высадить, куда доставить? Я у штурмана в рубке.
    Капитан-лейтенант круто повернулся и вышел из каюты.
    Дальнейшие события произошли так быстро, что у большинства их участников они даже не отложились в памяти. Но в вахтенном журнале остались лаконичные строки:
    «06.02. Отряд перестроился из строя клина в строй кильватера.
    06.04. Отряд лег на курс 100°. Ход полный.
    06.13. Отряд уменьшил ход до малого, вышел на пляж и начал форсировать песчаную косу.
    06.19. Пересекли косу и сошли на воду залива.
    06.21. Легли на курс 218°. Ход полный.
    06.28. Уменьшили ход до малого. Вошли в прибрежные заросли тростника и камыша.
    06.31. Вышли на берег.
    06.32. Застопорили ход».
    …Ушаков вышел на палубу и сразу же почувствовал пьянящий аромат осени, настоянный на прелых листьях, влажном тростнике и сухих травах. В предрассветных сумерках впереди темнел далекий лес, чуть правее — строения одинокого хутора. На востоке медленно расплывалась зеленовато-голубая полоса — предвестник близкого дня. Что-то он принесет?..
    Шедшие сзади корабли выползли на берег и остановились — один слева, другой справа. Капитан-лейтенант поднял над головой скрещенные руки и повернулся лицом сначала к одному, потом к другому кораблю. После этого нагнулся к люку в рубку и бросил Дымову:
    — Глуши двигатели!
    Через минуту наступила тишина. Было слышно, как корабли, сделав «выдох», мягко садились на грунт. Едва слышно похрустывали сухие стебли багульника и чистотела. Где-то в камышах кричали потревоженные утки.
    — Командиров кораблей и разведывательных подразделений прошу ко мне! — крикнул Ушаков и спрыгнул на землю.
    Через минуту он стоял в окружении вызванных офицеров.
    — Сейчас — шесть сорок. Через двадцать пять минут мы должны сказать свое слово в операции. Я принял решение нанести удар не в лоб, согласно плану, а с тыла. Поэтому мы здесь. Капитан Бережной, доложите об изменениях плана действий ваших групп.
    Командир морских пехотинцев вынул из планшета карту.
    — Группа номер один — блокировать штаб частей противодесантной обороны, расположенный, согласно данным разведки, на хуторе Леппе. Прервать все виды связи. При возможности захватить офицеров штаба и документы. Ясно?
    Лейтенант сделал пометки на своей карте и кивнул головой:
    — Ясно, товарищ капитан. Дальнейшая задача?
    — Выполните эту. Группа номер два — захватить или уничтожить огневые точки близ побережья в квадрате б-четыре. Основное внимание — ракетным и автоматическим артиллерийским установкам. Ясно?
    — Так точно, товарищ капитан, ясно.
    — Группа номер три — задача та же, но в квадрате б-пять. Ясно?
    — Ясно.
    — При возможности максимально использовать захваченное оружие «противника». Радиопереговоры — минимальные и только после вступления в бой. Задачу довести до каждого бойца. Все!
    Капитан Бережной повернулся к Ушакову. Капитан-лейтенант стукнул пальцем по кончику носа.
    — Командиры ведут свои корабли самостоятельно, кратчайшими путями. Места высадки — по указанию командиров подразделений. Выход в эфир — только после вступления в бой и… в безотлагательных случаях. В семь ноль пять — начало удара. Основной принцип действий — внезапность, стремительность и… нахальство. И еще, капитан Бережной, бойцов с ракетным оружием — на палубу: для ударов по встретившимся на пути огневым точкам и боевым машинам. В помощь нашим огневикам. Командирам групп согласовать свои действия с командирами кораблей сейчас же, на ходу. Вопросы есть?.. Нет. Все. По кораблям. Пошли!
    Посредник, делавший все это время какие-то пометки в блокноте, усмехнувшись, покрутил головой. До слуха Ушакова донеслось его легкое, как выдох:
    — Ведь это надо ж! Ну и мальчишки…
    Через минуту «лапотки», взвыв двигателями, начали последний бросок. Набирая скорость, отряд помчался прямо над полем. Корабли, не замечая бугров и ухабов, летели над землей. Проскочили мимо хутора, в котором собаки, не успев опомниться, начали лаять лишь тогда, когда корабли оставили строения далеко позади. Отряд пересек размякшую, разъезженную грунтовую дорогу и выскочил, подымая фонтаны грязи, на болото, где даже не успели сняться утки. У ветряной мельницы, стоявшей на холме за болотом, концевой корабль, отделившись от отряда, резко пошел вправо.
    За холмом неожиданно объявились шесть танков «противника». Корабли, не останавливаясь, «плюнули» в них ракетами. И почти сейчас же второй корабль отвалил влево.
    Уже совсем рассвело. Но все виделось в каких-то пастельно-серых тонах — поле, перелески, одинокие, без признаков жизни строения. По светло-серому небу низко над горизонтом пронеслись темно-серые силуэты самолетов, за которыми встали серые же фонтаны взрывов. Это авиация начала обработку переднего края противодесантной обороны «противника». А высоко в небе сереет клин журавлей, в строгом строю летящих на юг. Но их курлыканья не слышно за звенящим свистом двигателей корабля, стремительно летящего к побережью.
    — Прямо по курсу — колодец. Левее него — танки! — докладывает сигнальщик.
    — Твои! — распоряжается Дымов, и Бережной тут же по переговорному устройству отдает соответствующую команду своим ребятам.
    С носа корабля срывается несколько противотанковых ракет. В рубку врывается теплая волна воздуха.
    — Правый борт десять — ракетная установка! — снова докладывает сигнальщик.
    — Моя! — принимает решение Дымов и командует: — Двумя ракетами — залп!
    Реактивные снаряды с шипением срываются с направляющих. Через мгновение цель закрывают фонтаны земли.
    — Молодцы! — взрывается динамик голосом Бережного. — Слева тридцать — дот! Одним противотанковым снарядом — пуск!.. Молодцы!
    Полным ходом корабль несется между указателями с белыми буквами «Мины». Над самой головой проносятся истребители-бомбардировщики.
    Огонь слева, огонь справа. С палубы корабля строчат из автоматов десантники, шипя, словно змеи, с направляющих срываются ракеты.
    Посредник протягивает конверт Дымову:
    — Двигатель наддува выведен из строя.
    Лейтенант устало откидывается на спинку кресла:
    — Механик, стоп! Глуши двигатели. Капитан Бережной — всё. Прости, что не дошел малость.
    — Ну что ты! Все очень здорово! Спасибо!.. Орлы, вперед! Эх, раззудись плечо, размахнись рука!.. Вперед!
    Капитан морских пехотинцев распахивает рубочный люк и выскакивает на палубу. Десантники горохом сыплются на землю.
    — Черта в руку! — кричит им вслед Дымов. И тихо добавляет: — Жаль, километр не дошли.
    Кругом несутся трассы, стелется дым, взметаются султаны земли, взлетают ракеты — идет бой! Десантники пятнистыми ящерицами расползаются в разные стороны, и огневые точки «противника» замолкают одна за другой. Некоторые из них вскоре оживают, но бьют они уже по своим, это морская пехота использует захваченные средства «врага».
    — Командир,- — раздается голос посредника над ухом Дымова. — Справа пятнадцать — «птурсы»!
    Лейтенант резко поворачивается и видит щит с нарисованным силуэтом установки.
    — Справа пятнадцать — цель! Одним снарядом — поразить!
    — Товарищ командир, в какую часть мишени попасть?
    Капитан первого ранга удивленно смотрит на Дымова и произносит:
    — Ну, предположим, в правый верхний угол!
    Залп. И в правом верхнем углу щита образовалась рваная дыра.
    — В центр! — азартно приказывает Лопатинский. Второй выстрел разворотил центр мишени.
    Капитан первого ранга вынул платок и промокнул вдруг вспотевший лоб.
    — Ну, знаете…
    На дороге показалась черная «Волга» и несколько автобусов. В двадцати метрах от корабля они остановились.
    «Та-ак… Сейчас достанется на орехи за самоуправство», — подумал Ушаков и спрыгнул на землю.
    Из «Волги» вышли министр обороны и главнокомандующий Военно-Морским Флотом. Капитан-лейтенант подошел к ним и доложил о выполнении задачи, возложенной на отряд кораблей.
    — Ушаков, значит? — переспросил маршал фамилию капитан-лейтенанта.
    — Так точно, Ушаков.
    — А имя?
    — Федор.
    — Может быть, еще и Федорович? — поинтересовался главнокомандующий.
    — Совершенно верно: Федор Федорович.
    — Известный флотоводец и покоритель крепостей, — заметил главнокомандующий. — Всю жизнь воевал не по правилам.
    — Жалуются на вас, товарищ капитан-лейтенант Ушаков, — усмехнулся маршал. Он повернулся в сторону генерала, командующего противной стороной. — Не по правилам воюет?
    — Так точно, товарищ маршал. Не по правилам. Поэтому вот…
    — Вот так и воюй дальше, капитан-лейтенант! Будь достоин великого тезки.

Ю. Леушев
РЫБАКИ
Рассказ

    Богатырский храп сотрясает переборки маленького кубрика. Экипаж тунцеловного бота «Пятерка» набирается сил перед выборкой яруса. На верхней койке у входа спит старшина бота Мосолов.
    До подъема остается час. Внезапно чуткое ухо старшины сквозь сон улавливает возню и громкие голоса, доносящиеся с палубы. Тотчас же словно невидимая пружина сбрасывает его с койки. Схватив фуражку, он выскакивает из кубрика.
    Над ботом нависла косматая туча. Вот-вот ударит тропический ливень. Океан, всего час назад после выметки снасти проводивший рыбаков на отдых ласковым блеском, темен и хмур.
    Мосолов прислушивается. Тишина. «Пятерка» мирно дрейфует, покачиваясь на океанской зыби. «Наверное, почудилось», — морщится старшина, намереваясь вернуться в кубрик, добрать сна, но, услышав голоса, шагает на бак.
    Едва он выходит из-за рубки, в глаза ему бросаются клочки хрусткой обертки индивидуального пакета. Он поднимает глаза и видит молодого матроса Аниськина. С белым, как бумага, лицом Аниськин сидит на крышке трюма, а моторист Трохимыч, пожилой, угловатый дядька, присев на корточки, широким бинтом, как солдатской обмоткой, обвивает ему правую икру. Сквозь марлю просачивается кровь.
    — В чем дело? — спрашивает старшина.
    Аниськин начинает беспокойно ерзать. Трохимыч поднимает на старшину загорелое, в мелких морщинках лицо, вислые ржаные усы его начинают шевелиться.
    — На акуле надумал покататься, ешкин цвет… — В голосе моториста одновременно звучат и насмешка и осуждение. — Фото, вишь ли, захотелось девке послать: погляди, дескать, какой я лихой наездник-буденовец! Поймал он эту акулу на поводец, подтянул к борту и сам на нее верхом.
    Старшина сводит белесые брови, резко поворачивает голову. За бортом лениво трепыхается акула-людоед мако. А к лееру привязан фотоаппарат, объективом направленный на акулу. Плоские щеки Мосолова вздрагивают, в серых глазах вспыхивают недобрые огоньки.
    — Снова шкодишь, Аниськин?
    Матрос понуро молчит. Под налипшими ко лбу влажными вихрами беспокойно мечутся глазки-ртутинки.
    — Вот схарчи она тебя, кто бы был в ответе? — Трохимыч укоризненно покачивает головой, заканчивает перевязку, выпрямляется, достает сигарету.
    — Я же думал, что она дохлая, — шмыгает носом Аниськин. — Я же ее по башке кувалдой.
    — «Дохлая»! — передразнивает моторист. — Чего ты, ешкин цвет, в их понимаешь? Помню, в первом рейсе я их тоже ловил. Все хотелось бифштекс испробовать с ейного мяса. Говорили, так вкусно — за уши не оттянешь… Вот раз я точно так же, как ты, наживил поводец сердцем тунцовым, бросил крючок за борт, жду. Акулы кругом так и кишели. Не прошло и десяти минут — клеванула. Хорошая акула, думаю, всю команду бифштексами накормлю. Выволок ее на борт, расспрашиваю ребят, с какой части этот самый бифштекс получается, а ребята впокатку. Зря, говорят, Трохимыч, старался, голубая акула тебе попалась, а ее не едят. Для бифштекса белоперую надо, а еще лучше мако, — он кивнул за борт. — Тьфу, думаю, надо же так опростоволоситься! Ну, потом решил: с паршивой овцы хоть шерсти клок. Выпотрошил ее, печенку наживил на крючок, а тушку за борт выбросил. На что она, тушка? Снова сижу, ожидаю, когда белоперая или мако клюнет. Минут через пять вижу — есть! А когда вытащил — глазам своим не поверил. Снова та, голубая, которую я выпотрошил, на крючке. Без нутра ожила! А ты — дохлая! С ими, брат, держи ухо востро. Они, ешкин цвет, и в котлетах кусаются!
    — А ты чего ушами хлопал, Трохимыч? — Старшина дослушал байку и строго взглянул на моториста. — Кто сейчас на вахте?
    Моторист, кряхтя, стал собирать с палубы обрывки вощеной бумаги.
    — На вахте, понятно, я, — согласился он. — Только сам ты не хуже меня знаешь, чем я занимался. — Он выпрямился и в упор поглядел на Мосолова. — Харч готовил, я же нынче за тетю Фросю… Вышел вот с камбуза, очистки за борт смайнать, тут и увидел героя. — Он кивнул на Аниськина. — Добро еще вовремя подоспел! Мако только-только очухалась.
    — Она же не шевелилась совсем, — оправдывается Аниськин, — я и подумал, что дохлая.
    — Все это напишете в объяснительной, — перебивает старшина, переходя на официальный тон, — а сейчас с вами не разговаривают.
    — З-зачем в объяснительной? — бледнеет матрос еще больше.
    — Затем, что мне разгильдяи не нужны. По причине травмы отстраняю вас от работы, а вечером, когда подойдем к плавбазе сдавать улов, спишу.
    — К-как «спишу»?
    — Очень просто. С бота.
    Прямой, поджарый Мосолов круто поворачивается, направляется к рубке. Серые глаза из-под широкого козырька фуражки, натянутой прямо, без малейшего намека на лихость, поблескивают решимостью.
    — Какая же травма, Степан Гаврилыч?! — Аниськин начинает сдирать бинт с ноги. — О шкуру поцарапался! Знаете, какая у нее шершавая шкура? Наждак! Больше не повторится, честное слово.
    — Сто раз слыхали, — не оборачиваясь, бросает Мосолов. — Срок отсиживать за тебя не хочу.
    Аниськин растерянно глядит вслед старшине, затем отворачивается к океану. Отчаяние сдавливает горло. Он так рвался сюда, на тунцеловную флотилию, радовался, когда зачислили на «Пятерку»! А теперь его с попутным судном отправят на берег!
    — Сам виноват, ешкин цвет, — тихо бурчит Трохимыч. — Сколько раз говорили — не балуй. А ты все свое… Не забыл, как за шкирку крючком подцепило? А как тунец в океан поволок? С рубки опять же ныряешь. Или не было этого?
    Перечислив грехи Аниськина, он досадливо махнул рукой и поглядел в рубку. Сквозь открытое окно видно, как Мосолов достает из ящика тетрадь, вырывает листок, стряхивает авторучку.
    «Ну, пропал паренек, — вздыхает Трохимыч, чувствуя за собой вину. — Надо же было старому дураку ябедничать», — ругает он себя.
    Трохимычу жаль матроса. В общем-то, Аниськин парень старательный. Не укачивается к тому же. Работящий. А на выборке яруса всех ловчей поводцы скручивает. Ну, номер какой выкинет — так то по молодости. «Нет уж, здесь перегнул ты, Гаврилыч», — думает он, следя взглядом за старшиной. Но знает: заступаться за Аниськина бесполезно. Мосолов, хоть режь, не отступит. Кремень!
    Огненный зигзаг раскалывает небо. Серая туча, словно для пристрелки, швыряет в бот горсть крупных капель, они гулко барабанят по рубке. И тут же ударяет тропический ливень.
    — Петька, в кубрик давай! — окрикивает матроса Трохимыч, торопясь укрыться в рубке.
    Аниськин мотает головой и остается на месте.
    Втиснувшись в тесное помещение, густо заставленное и увешанное многочисленными приборами, моторист осторожно заглядывает через плечо старшины. Четкие буквы ровными рядами ложатся на косые линейки тетрадного листа.
    «Капитану-директору тунцеловной флотилии, — читает он, — от старшины тунобота № 5 Мосолова С. Г. Рапорт. Сего числа матрос-ловец вверенного мне бота Аниськин П. В. …»
    Трохимыч хмурится. Да, дело плохо. Чем же помочь пацану? Он отступает и, кашлянув в ладошку, невинным голосом произносит:
    — Что, Гаврилыч, заявочка на снабжение? Мыла жидкого не забудь да ветоши бельевой побольше.
    Мосолов бросает, не оборачиваясь:
    — Не полощи мозги, Трохимыч. Сам знаешь, адвокатов я не терплю.
    — Да, это известно, — вздыхает моторист, берет с рации иллюстрированный журнал, начинает перелистывать.
    Некоторое время длится молчание. Трохимыч, продолжая листать журнал, поглядывает через раскрытую дверь на палубу. Окутанный плотной завесой дождя, Аниськин мокнет возле борта.
    «Ладно, — решает моторист, — поговорю за него с ребятами с других ботов. Может, на «Тройку» возьмут. Там как раз не хватает матроса, да и старшина человек покладистый. Обязательно поговорю».
    Долистав журнал до середины, Трохимыч задерживает взгляд на цветной вкладке. Некоторое время молча разглядывает репродукцию. Наконец не выдерживает:
    — Эх, ешкин цвет, как здорово! Погляди-ка, Гаврилыч.
    Старшина скашивает глаза, острые плечи взлетают к ушам, уголки губ вздрагивают.
    — Что я, картинок не видал?
    — Нет, ты все ж погляди, красота-то какая! — Лицо моториста просветлело, от глаз разбегаются веселые лучики. Он подносит журнал старшине. — Ну что, не нравится?
    Картина называется «Рыбаки». Трое мальчишек с удочками на плечах, помахивая пластиковыми мешочками с уловом, шагают по лесной тропинке. Один из них, лет двенадцати, в пилотке, натянутой до ушей, чуть приотстав, занес над головой, точно саблю, сачок, целясь срубить голову раскидистому чертополоху. Мальчишек окружает молодой сосновый лесок. Верхушки деревьев кружевом выделяются на фоне яркого летнего неба. Солнечные блики, пробиваясь сквозь ветки, играют на одежде удачливых рыболовов, золотыми монетами рассыпаются по густо-зеленому травяному ковру.
    Картина художнику удалась. В ней есть какая-то душевная сила, и под влиянием этой силы Трохимыч вроде как наяву чувствует острый смолистый запах.
    — Эх, сюда бы сейчас! — мечтательно произносит он и постукивает корявым пальцем по вкладке. — До чего же я лес уважаю!
    Мосолов, словно нехотя, цедит:
    — А я рыбалку.
    — Мало тебе здеся рыбалки?
    — Хм… Какая это рыбалка? — усмехается Мосолов. — Промысел. Вот когда целый день с удочкой посидишь, а поймаешь тако-о-ого, — старшина вытягивает указательный палец, отмеряет большим две фаланги, — вот это да!
    — И-эх! — с сожалением протягивает моторист. — Знал бы ты, какой дух сейчас над нашим Заборьем, ахнул! Вовсю бани дымят: в печах сушить гриб не управишься. Прошлым летом, когда мы со старухой своих навещали, по две сотни боровиков зараз притаскивали. И-эх, ешкин цвет! Крепенькие все, что шишечки молоденькие.
    Моторист смолкает. Воспоминания захватывают его. Молчит и Мосолов. Положив на стол ручку, глядит на картину.
    — А пацан-то небось сорванец! — наконец заговаривает моторист. — Вот тот, что в пилотке.
    — Отчаянный, — как бы нехотя соглашается старшина и, помолчав, добавляет: — На Серегу моего вроде смахивает. Ну-ка дай. — Он поворачивает журнал к свету и уже со вниманием рассматривает репродукцию. — Точно, мой шалопай, — наконец подтверждает он, — будто с него нарисовано. — И какие-то мысли, далекие от крючков, поводцов, рапортов, заявок, оживают в его серых глазах.
    — А я в молодости отчаянный был тоже, — покачал головой моторист. — Помню, раз в церкву пробрался на пасху. Дело под утро было. Старухи умаялись, в кучу сбились посередине, посапывают потихоньку. А я к ним подкрался, завязки от лаптей распустил, связал в один узел, а сам к выходу да как заору: «Пожар!» Ну, ешкин цвет, что там творилось!
    — Это что! — вдруг оживляется старшина. — Вот когда я в мореходке учился, отмочили мы хохму. На втором курсе, кажется…
    Глядит Трохимыч на старшину и не узнает. Совсем другой человек перед ним, озорной и веселый. Три года плавают они вместе, а таким еще ни разу его не видел. Вот тебе и кремень!
    А Мосолов тем временем аккуратно разгибает скрепки, двумя пальцами вытягивает вкладку из журнала, пришпиливает ее к переборке.
    — Ну, как?
    Моторист улыбается. В глазах мелькает надежда. Он заглядывает старшине в лицо, вкрадчиво произносит:
    — Может, все же простишь его, а, Гаврилыч? Паренек-то хороший…
    Улыбка сползает с лица старшины.
    — Расквакались мы, старик, вот что. Давно обедать пора да за снасть приниматься, а мы все баланду травим. — Он старается придать лицу строгое выражение, а глаза, то и дело косятся на «Рыбаков».
    — А, Гаврилыч? — не отстает моторист. — Ну, пацан же еще.
    Мосолов решительно отворачивается от репродукции, подходит к двери. Ливень стих. От косматой тучи не осталось и следа. По-прежнему неистовствует солнце. Густо-синим лаком поблескивает океан.
    — Аниськин!
    Матрос вздрагивает, как от удара, робко приближается. Мокрый, нахохлившийся, он чем-то напоминает только что вылупившегося из яйца цыпленка. В ртутинках-глазах застыла тоска.
    — Чтобы последний раз, понял? — Скомканный листок в косую линейку летит за борт. Легким шлепком Мосолов подталкивает матроса к дверям кубрика. — А ну живо буди всех на выборку!

Ю. Баранов
ВТОРАЯ ГРОТ-МАЧТА
Рассказ

    Четырехмачтовый барк лениво вспарывал зыбь. Шторм утих. Океан дышал медленно и тяжело.
    Первокурсник Вячеслав Зубков, запрокинув голову, глядел на мачту, где высоко над палубой вздулись под ветром громадные паруса. Их косяки белой вереницей вытянулись к небу. И словно бы это не паруса, а журавлиная стая, только на лету она увязла в снастях и теперь жалобно стонала где-то в креплениях мачты.
    Под грот-реей беспомощно качалось тело курсанта Леонида Марунова. Его босые ноги раза два отчаянно дрыгнули и повисли.
    — Довольно, атлет Марунов, — сжалился над ним боцман второй грот-мачты Анатолий Никифорович Куратов.
    Леонид расслабил онемевшие руки и, заскользив по канату вниз, глухо шлепнул босыми ступнями по дубовому настилу палубы. Мичман Куратов стоял перед ним, высокий, тучный, отирая платком безусое лицо и влажную от жары лысину. Он иронически кивал своей по-шкиперски округлой бородой, а его толстые, словно вывернутые наизнанку, губы ядовито усмехались:
    — Неужели, голуба, трудно подтянуться на руках всего-навсего пять метров? — Мичман удивленно вскинул широкие плечи. — Я ж не прошу тебя лезть до клотика.
    Куратов сердито глядел на пухлого, малорослого Леньку. Тот невольно съежился, словно хотел вобраться внутрь своей робы, как черепаха в панцирь. Вздохнув, он пробормотал:
    — Не могу, товарищ мичман.
    — Что?! Я те дам «не могу». И это называется будущий офицер флота, подводник!
    В столь критическую минуту Вячеслав Зубков ринулся на помощь другу, решив вызвать боцманский гнев на себя. У Славки красивое, тонкое лицо с капризной линией губ и печальными бледно-голубыми глазами. Он всегда подтянут, как бывалый морской волк.
    — Между прочим, — вмешался он, даже не спросив разрешения, — теория пределов — вещь довольно упрямая. Человек тоже имеет свой предел, разумеется, пропорционально модулю упругости его мускулов.
    — Это еще что?!
    — Охотно поясню: Марунов сделал все, что смог.
    — Ну, это по-твоему, а вот на деле человеку предела нет и быть не может. Потом, как ты с боцманом разговариваешь?
    Последнюю фразу боцман произнес таким проникновенно-вкрадчивым шепотом, что Марунов начал испытывать тягостное ощущение готовых разразиться над ним громов и молний.
    «Теперь понеслось…» — подумал с тоской Ленька.
    Его друг Славка любил поговорить с боцманом по поводу и без повода, хотя в итоге неизменно отправлялся чистить гальюн или в ахтерпик — драить ржавый балласт. Так вышло и на этот раз. Мичман дал Славке за «непочтительное» поведение два наряда вне очереди и пошел к себе в каюту, гулко бухая по палубе охотничьими сапогами с отогнутыми книзу раструбами.
    Славка направился к обрезу — бочке с водой — и сел около него на палубу, выставив загорелые длинные ноги. Рядом устроился на корточках Леонид. Закурили.
    Марунов белобрыс и неуклюж. У него добрые серые глаза и оттопыренные уши. Он все еще не избавился от своих деревенских привычек и не приобрел флотской выправки.
    — Тебе, Славчик, не стоит лезть в это дело. Разве этому службисту докажешь? — уныло сказал Марунов.
    Славка выдохнул табачный дым и возразил:
    — Ты это брось, дождешься — вышибут тебя из училища.
    — Ну да, прям… — не поверил Марунов. — Было бы за что.
    — А за что — всегда найдется. Допустим, влепит старикан по практике «неуд» — и будь здоров, топай строевым.
    В душе Леонид понимал, что его друг прав: за неуспеваемость из училища вполне могут отчислить. Практика шла у него туго, да и учился он далеко не с таким блеском, как Вячеслав. Все неприятности начались с тех пор, когда Леонид при постановке парусов чуть не грохнулся на палубу с грот-марса-рея. Ему просто повезло: падая, он ухватился за конец пеньковой веревки — фала и потому остался цел. Теперь Леонид выше марсовой площадки, как ни уговаривали, не поднимался. У него кружилась голова только от одной мысли, что он может снова потерять равновесие и сорваться вниз.
    Но Куратов и не думал оставлять Леньку в покое. Он вдруг потребовал, чтоб Марунов без помощи ног, подтягиваясь только на одних руках, свободно влезал по отвесному канату до пятиметровой отметки. А упитанный Ленька никак не мог поднять свои семьдесят кило выше четырех метров. Бездельничать ему Куратов не давал, он гнал Марунова на канат каждую свободную минуту. Так и тянулись от перекура до перекура Ленькины корабельные будни.
    Докурить не удалось. Колокола громкого боя сыграли «большой сбор». Пошвыряв зашипевшие окурки в воду, ребята побежали на шкафут. Курсанты строились по правому борту в две шеренги. Все ждали появления командира барка капитана первого ранга Свирского.
    Наконец вахтенный начальник лейтенант Пантуров подал команду «Равняйсь». Строй приумолк. И тогда стало слышно, как верещат за бортом чайки, а на камбузе дробно стучит ножом по кухонной доске корабельный кок…
    Паруса были убраны. Барк лежал в дрейфе. Лениво раскланивались в такт мерному колыханию океана его белые, местами тронутые ржавчиной борта. Солнце пробило мутную толщу дымки и заиграло в надраенных до блеска иллюминаторах. Ребята щурились.
    Повернув голову направо, Славка видел, как полагается, грудь четвертого человека. Это была выпуклая, словно отлитая из бронзы грудь Герки Лобастова, добродушного увальня и хорошего, компанейского парня. В затылок Славке возбужденно дышал комсорг Вовка Новаковский. Ему не терпелось докончить прерванный разговор и еще раз пропесочить за нерешительность Леньку Марунова, который стоял рядом с ним во второй шеренге. Новаковский, так же как боцман, все время убеждал Леньку «пересилить свою натуру» и одолеть высоту второй грот-мачты.
    Из люка неторопливо поднималась, будто вырастая прямо из палубы, длинная, сухощавая фигура командира барка.
    — Смирно! — скомандовал Пантуров.
    Строй замер.
    Вахтенный начальник доложил, что команда для шлюпочных тренировок построена. Свирский прошелся вдоль курсантских шеренг. У борта он остановился, пристально вглядываясь в небо, потом — в океан. Казалось, что кэп принюхивается, поводя своим острым, горбатым носом, не пахнет ли где снова дождем или штормом. Затем сказал, обращаясь к Пантурову:
    — Шлюпки за борт, исполняйте.
    Курсанты с громким топотом рассыпались по палубе. Славка любил ходить на веслах. Как он полагал, только в шлюпке можно обращаться с океаном чуть ли не на «ты»: стоит лишь опустить руку за борт — и сразу же в его прохладных струях словно почувствуешь ответное рукопожатие. Не терпелось, чтобы эта минута поскорей настала. Славка подскочил к шлюпке и начал стягивать брезент. Это был расхожий, с ободранными бортами, двадцатидвухвесельный баркас. На его ватерлинии кронштадтская гавань оставила свой отпечаток жирной, мазутной полосой, тогда как остальные, парадные, шлюпки сияли чистотой и свежестью краски. Но Славке нравилась именно эта работящая «скорлупка», оттого что представлялась ему прочной, объезженной и удобной.
    Шлюпку дружно вывалили за борт и бережно опустили на воду. Океанский поток сразу же подхватил ее, и она стала рыскать, удерживаемая на канатах, из стороны в сторону.
    Ребята, скользя по отвесным канатам, попрыгали с борта парусника в шлюпку. Сняв с себя робы, уложили их под банками и разобрали весла. Место командира на корме у транцевой доски занял Куратов. Он звучно откашлялся, прочищая голос, и строго поглядел на притихших ребят. Было душно. Мичман расстегнул китель, обнажив широченную волосатую грудь и выпятив мощный живот, потом вдруг неожиданно резко и озорно рявкнул:
    — Весла… на воду!
    Навалившись на весельные вальки, ребята привстали с банок. Уключины разом грохнули, а потом натужно и продолжительно заскрипели. Шлюпка стала медленно уваливать в сторону от борта парусника. Подошедший вал мертвой зыби подхватил ее, и она плавно заскользила по его отлогой спине, будто проваливаясь в бездну.
    — Два-а… ать! Два-а… хыть! — надрывался мичман, подаваясь корпусом вперед после каждого гребка, словно угрожая навалиться всей массой своего тела на загребных.
    — Лобастов, куда торопишься, до обеда еще далеко. А ну греби плавно. Ать! Хыть! Во-во…
    С каждым ударом весел о воду парусник будто бы уходил дальше и дальше. Миновал час, жара усилилась. Накаты зыби пошли отложе, предвещая вскоре полный штиль.
    Славка начал уставать. Руки, казалось, настолько одеревенели, что не было силы поднять весло. Во рту пересохло, тело исходило зудом от выступившего пота, и лишь стояло в ушах это нескончаемое, с глухим боцманским придыхом «два-а… хыть». Думалось, что еще один гребок, и он непременно рухнет от усталости под банку. Только ладони словно приросли к вальку, весло как бы само собой ходило вместе с другими веслами. И в этом движении нельзя было остановиться, чтобы не нарушить собственного равновесия. Славка сидел по правому борту рядом со своим дружком. Ленька греб неутомимо, как механический робот. У него так же, как у Славки, от напряжения ломило спину, каждый мускул на руках набряк усталостью. Только Марунов и виду не показывал: он был выносливее своего приятеля и махал веслом так же свободно и легко, как когда-то на «гражданке» привык махать косой во время сенокоса. Как и всякую физическую работу, Ленька «исполнял греблю» добросовестно и серьезно.
    Славка решил схитрить. Вместо затяжного гребка он попробовал без напряжения провести веслом по воде, но тут же потерял общий ритм. Лопасть весла сорвалась, обдав загребных и мичмана фонтаном брызг, а Славка, выпустив из рук валек, повалился на дно шлюпки. Ребята расхохотались.
    — Зубков, — рассерженно сказал мичман, отряхивая свой китель, — ей-богу, тошно смотреть, как ты гребешь.
    Славка лукаво улыбнулся:
    — Виноват, товарищ мичман! — А Леньке доверительно шепнул: — Но лишь в том, что мало облил его…
    — Суши весла! Пе-ерекур, — скомандовал мичман и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.
    Когда Куратов чадил своей забавной, в виде маленькой коряги, трубкой, он неизменно добрел, улыбался.
    Солнце расплылось по небу сплошным слепящим маревом. Зыбь играла мутными бликами. Славка, перегнувшись через борт, потянулся к воде, окунул в нее руку, наслаждаясь прохладой и свежестью глубины.
    — Гляди, хлопцы, ну и образина… — заметив что-то, сказал Вовка Новаковский.
    Курсанты кинулись к борту, шлюпка накренилась. Метрах в пятнадцати от себя Славка увидал на воде панцирь крупной морской черепахи.
    — Держи! — завопил Герка Лобастов и пронзительно засвистел.
    «А ведь поймаю…» — подумал Славка.
    В мгновение вскочил на борт баркаса и, оттолкнувшись от него, врезался в воду.
    — Зубков, назад! — крикнул Куратов.
    Славка не услышал его приказа. Вынырнув, он что есть мочи погнался за черепахой. Ее серовато-зеленый, иссеченный на квадраты, словно рубашка осколочной гранаты, панцирь был совсем уже близко. Заметив опасность, черепаха попыталась уйти от погони. Славка хорошо владел брассом и продолжал ее настигать. Волнение и радость будто бы удвоили силы. Но стоило лишь дотронуться рукой до черепахи, как она, вильнув ластами, ушла на глубину. Славка с досады выругался, еле переводя дыхание. Он повернул назад, к шлюпке, но ее за валами зыби нигде не было видно.
    Славка отчаянно поплыл наугад. Все — пустота… Тогда он попробовал кричать, но голос его отчего-то стал так немощен, что больше походил на шепот. Глотнул просоленной, с привкусом горькой полыни воды и поперхнулся. Едва не стошнило. Чтобы немного передохнуть, лег на спину, устало поводя руками. Зыбь не спеша поднимала его на своем пологом горбу и так же медленно опускала во впадину. Напрягая слух, он пытался уловить голоса либо всплески весел. Все тихо. Закрыв на мгновение глаза, Славка вдруг представил великую океанскую бездну, которая была под ним. Лишенный прочной опоры палубы и постоянного присутствия рядом с собою людей, он впервые ощутил страх одиночества. Показалось, что никто его уже не найдет. Словно оборвались сразу все нити, которые прочно связывали его с людьми. Его жизнь, какую успел он прожить в свои восемнадцать лет, вдруг представилась отчетливо и просто, будто Славка смотрел на нее издалека и как бы со стороны, уже не принимая в ней никакого участия. Удивительным, странным показалось в ней именно то, что совсем еще недавно считалось вполне обыкновенным. В его памяти существовала еще девушка, которую он любил. Но это была уже не его девушка… Где-то на берегу оставался отец, самый близкий, родной человек, но и он отдалялся в Славкином воображении. Отчего-то яснее представилась материнская могила, какой он запомнил ее. И Славка закричал тоскливо и безнадежно.
    Когда Славку вытащили из воды, первое, что он увидал — это землисто-серое лицо мичмана: глаза навыкате, губы дрожат, на лысине капли пота. Анатолий Никифорович не обронил ни одного слова. Он только никак не мог отдышаться, поскребывая волосатую грудь ногтями. От его молчания всем стало неловко. Ребята сдержанно перешептывались, настороженно поглядывая то на мичмана, то на Славку.
    Шлюпка подошла к паруснику под выстрел.
    — Шабаш, — хрипло сказал мичман, — по шкентелю на палубу — марш.
    Ребята друг за другом взбирались на борт парусника. Вовка Новаковский, перед тем как выйти из шлюпки, наклонился к Зубкову и тихо сказал:
    — После ужина явишься в кают-компанию. Придется этот свой поступок объяснить на бюро. Считай, что выговор тебе обеспечен. И не опаздывать.
    Славка угрюмо кивнул головой.
    Они остались вдвоем с мичманом. Анатолий Никифорович, достав трубку, приминал пальцем табак и в упор глядел на Славку тяжелым взглядом.
    — Щенок, — сказал он наконец, — спустить бы с тебя штаны и по голой заднице вот этой… — Для большей наглядности он показал свою увесистую ладонь.
    Снова помолчал. Старик раскочегарил свою трубку так, что дым из нее повалил, как из крейсерской трубы.
    — Твое счастье, что жарко. Акула в эту пору на глубине, а то бы — раз! — Мичман ребром ладони провел Славке по ногам. — Видал я в молодости, как это у нее получается…
    Славка невольно вздрогнул. Горло перехватило спазмой. Хотел было что-нибудь ответить боцману, но вместо этого чуть не всхлипнул.
    Боцман покачал головой.
    — Запутался ты, парень, совсем. Пропадешь, если за ум не возьмешься.
    Через фальшборт перегнулся лейтенант Пантуров.
    — Анатолий Никифорович, поторопитесь.
    Мичман с раздражением показал Зубкову три пальца. Это означало, что, помимо своих ранее полученных нарядов, Зубков схлопотал еще три. Славка тяжело вздохнул. Встал. Подпрыгнув, ухватился руками за пеньковый канат и влез на выстрел — отваленное от борта бревно. Дошел по нему до фальшборта и спрыгнул на палубу. Проводив курсанта долгим взглядом, Куратов грузно шагнул на трап и стал медленно подниматься на борт.
    Шлюпку вновь закрепили по-походному и накрыли брезентом. Отпустив курсантов, мичман сошел на жилую палубу. В коридоре глянул по сторонам и торопливо, чтоб никто не заметил, сунул в рот таблетку валидола. Немного передохнув, толкнул дверь каюты. Она была небольшой, но в меру емкой, вмещая в себя узкий диван, прикрепленный к полу стол и «винтоногое» кресло. Ветерок дышал в иллюминатор и слегка трогал полуприкрытые шторки. В предзакатный час каюта наполнилась золотым, тусклым светом. Куратов любил ее тесноту и скупой уют. Он расстегнул ворот кителя, не раздеваясь лег на койку, свесив изнывавшие от усталости ноги. Последнее время все чаще тянуло прилечь. На исходе был шестой десяток, но пугал даже не возраст, а, пожалуй, то, что неизбежно приходит к людям его нелегкой профессии: ощущение физической немощи. Само по себе это едва ли могло казаться таким страшным, если бы за всем этим исподволь не надвигалось одиночество. Ночами боцман гнал от себя призраки воспоминаний. Они же вопреки его воле неслышно ползли в темную каюту и обступали со всех сторон. Думалось, что это, может быть, последний рейс. Потом — «гражданка»… Его размышления со страхом обрывались в Ленинграде, перед дверью пустой квартиры. Ему некуда спешить… Мир замкнулся. Все, что у него оставалось, было здесь, рядом с ним. Оно заключалось в единственной уцелевшей фотографии, на которой была его супруга, сын и еще — сноха с внучатами… Забываясь, Анатолий Никифорович разговаривал сам с собой. В наплывавшем через иллюминатор сумраке ходили тени. И уж не с ними ли делился мыслями старый мичман?..
    Скрипнув, отворилась дверь каюты. Кто-то без стука вошел, крякнув, уселся в кресло. Это был старый приятель баталер Владимир Мелехов. Анатолий Никифорович давно убедился, что его друг, как говорится, ни для кого последней собственной тельняшки не пожалеет, хотя, если дело касалось казенного имущества, он был «профессиональным жмотом». Куратов постоянно с ним ругался из-за приборочного материала, краски, ветоши. Днем, казалось, не было злее врагов, но к вечеру старики постепенно отходили, мирились, а с утра все начиналось снова.
    Не выдержав боцманского молчания, Мелехов проникновенно запел:
И не понравилось ей, как стоял я оди-ин,
Прислонившись к стене, бе-езутешно р-рыдал…

    — Ты что, никак, опять родненькой развеселился? — не открывая глаз, поинтересовался боцман.
    — «Ро-одненькой»… — передразнил Мелехов. — Тоже мне святой. К нему гости, а он лежит себе, как боров.
    — Заслужил отдых, вот и лежу. На марсах работать — это тебе не исподники попарно в баталерке считать, Тут голова нужна.
    — Верно, если заместо головы не тыква…
    — Каждому свое: у кого голова к месту, а у кого и зад к креслу…
    — И все же ничего у тебя, Никифорыч, святого нет. Что ужинать не пошел?
    — Проспал.
    — А вот и врешь. Вставай, перекусим. — Мелехов призывно постучал кружкой по чайнику. — Я тут сообразил колбаски, галет.
    Никифорыч знал: раз уж «баталерская душа» привяжется, спасу не будет. Боцман нехотя поднялся и присел к столу. Мелехов налил ему крепкого чаю.
    — Думаешь, я не знаю, что ты опять захандрил из-за какого-то сопляка… Дал ему три наряда — и баста.
    Анатолий Никифорович недовольно хмыкнул.
    — Ишь ты, умник. Тут иной раз на мачте крутишь талреп и то боишься, как бы не пережать. А то — бац! И лопнул трос.
    — Что у тебя-то голова болит? На это есть руководитель практики, факультетское начальство.
    — Есть. Да разве легко вовремя понять, в чем тут дело? Зубков что? Думают, раз он круглый отличник, — и весь сказ. И ведь ни хрена не видит никто, что парень-то на пределе ходит, вот-вот на чем-нибудь сорвется, душу потеряет… А потом, чуть что, все как снег на голову: проглядели, мол, надо его из училища гнать. А куда? Разве что с плеч долой. Только вот какая штука: он человек, из жизни его не отчислишь. — Понизив голос, боцман как бы доверительно продолжал: — и потом, слыхал я, что мать у него недавно померла, отец на другой женился. Видать, переживает парень. Вот и чудит…
    — Вон как, — сказал удивленно Мелехов, — мне-то и ни к чему… Иду раз по шкафуту, на Зубкова наскочил. Схоронился он за рубкой да рисует мелом на стенке кота. Я ему: «Что ж ты, стервец, переборку мараешь?» А он молчит, глядит на этого кота, а сам будто не от мира сего…
    — Хорошо нарисовал? — поинтересовался боцман.
    — Кота, что ль?
    — Кота, кота.
    — Да куда уж лучше.
    Старые мореманы приумолкли. Потянуло на махорку. Боцман курил не спеша, всласть. Дым постепенно обволакивал каюту, мерно колыхался у подволока, словно куда-то плыл…
    Казалось боцману, что это не дым, а туман, по-летнему ласковый кронштадтский туман. И снова Анатолию Никифоровичу вспомнилось, как он в последний раз провожал своего сына Василия в море. Василий в то раннее утро был взволнован своим повышением в звании. На его рукавах появились новенькие нашивки капитан-лейтенанта. Но разве мог он знать, что это повышение было для него последним? Шла война. Простившись, Василий взбежал на борт корабля. Матросы убрали за ним трап. Последнее, что слышал и навсегда запомнил Анатолий Никифорович, — это спокойный, крепкий голос своего сына, отдававшего короткие приказания швартовой команде. Его подлодка задним ходом отвалила от пирса и, развернувшись посредине Петровской гавани, пошла на задание. Вскоре плотный туман как бы укрыл ее…
    Куратов устало махнул перед собой ладонью, разгоняя табачный дым.

    Вечерняя духота сменилась прохладой тропической ночи. Ушедшее за горизонт солнце раскалило докрасна небосклон, и теперь он медленно остывал под наплывом густых сумерек. В темной синеве проступали звезды. Успокоенное море, как бы глубоко вздохнув, отходило ко сну. Оно чуть всплескивало и ластилось у ватерлинии. Такелаж вкрадчиво скрипел, точно произнося заклинания. Мачты осторожно раскачивались и, словно уходя беспредельно в небо, норовили своими остриями высечь из далеких звезд искры. Полыхнул метеорит. Сгорая, он косо перечеркнул небосклон и погиб, но ему на смену загорелся другой, затем третий… Рождался августовский звездопад.
    Команде разрешили спать на верхней палубе, и Зубков с удовольствием ушел на ночь из кубрика на полубак. Он ворочался на пробковом матрасе, глядя в небесную глубину. Звезды — они как глаза, и Вячеслав отыскивал в них ту пару, которая могла бы принадлежать его любимой девушке. Он думал о своей Ларисе, и ему хотелось читать стихи…
    По трапу кто-то прогромыхал подкованными ботинками и стал укладываться рядом.
    — Кому обязан? — полюбопытствовал Зубков.
    — Это я, — сонно позевывая, отозвался Леонид.
    — Не вынесла душа поэта?..
    — Какая там поэзия, внизу хоть топор вешай.
    — А здесь ты погляди только, Ленька!
    Лежали и молча глядели на путаницу ярких созвездий, точно видели их впервые. Обоим тепло и покойно засыпать, прислушиваясь к тишине.
    Склянки пробили два часа ночи. Сменилась вахта.
    — На мостике! — лениво прокричал впередсмотрящий. — Ходовые огни горят ясно.
    На шкафуте кто-то приглушенно кашлянул. Славка приподнялся и разглядел Куратова. Облокотившись на фальшборт, боцман что-то напряженно высматривал в океане. Так он стоял и не шевелился несколько минут. Внезапно вышедшая из-за туч луна осветила его одинокую фигуру. Тогда боцман переступил с ноги на ногу и словно нехотя отвернулся в теневую сторону. Казалось, он прятал свое лицо от лунного света, чтоб никто не угадал его мысли…
    Откуда-то сбоку, шаркая по-стариковски ботинками, подошел Мелехов. Почесывая кудлатую голову, он спросил:
    — Ты, что ль, Никифорыч?
    — Ходил вот… — отозвался Анатолий Никифорович. — Балласт в ахтерпике ржавеет. Ума не приложу, что с ним делать.
    — И на кой хрен сдался он тебе, что ты никому покою с ним не даешь?
    — Не могу, Володька, ржавчину видеть.
    — Сам ты, как погляжу, ржаветь начал.
    — Потому вот и чищу… Когда балласт ржа съедает, его выбрасывают за борт.
    — Дурень, шел бы спать. А то бродишь тут, как «летучий голландец» по морю.
    — Не бойся, беды не накличу.
    — К чему это ты, Никифорыч?
    — Не знаю… Сын мой, Василий, в сегодняшний день погиб… Сколько уж лет прошло, а я этому верить не хочу.
    — Изведешься, Никифорыч, так нельзя… У меня сухого вина грамм триста прокисает. Пошли приложимся?
    Куратов угрюмо покачал головой.
    — Хлебнул бы, да боюсь, никакой нормы не хватит.
    — Море — оно, конечно, море: как ни крути, напоминает. Может, на бережку полегче?
    — Нет. Здесь только и живу. Хоть на валидоле, а живу. Спишут на берег — пропадом пропаду, Володька…
    Умолкнув, они стояли плечом к плечу и долго еще смотрели на серебристую рябь Атлантики. А парусник шел полным ветром и, натужно скрипя рангоутом, пластал густую, черную воду надвое. Луна будто плескала в океан матовый свет, лаская и завораживая белый корпус, паруса, палубу и спящих на палубе людей.

    Время шло. Парусник оставлял за кормой пройденные мили. Служба морская не баловала спокойной жизнью. У берегов Мадейры гулял шторм. Атлантика ревела, дыбилась. Малахитовые волны закипали пеной, и седые клочья ее разносились далеко по ветру, будто бы срывались с морды взбешенного зверя.
    Барк старался подворачивать носом к волне. Он с огромным трудом вползал на ее вершину, тяжело переваливал через гребень и, наконец, ослабев от непосильной, казалось бы, работы, немощно клевал носом во впадину. От сильного удара корпус вздрагивал. Полубак зарывался в воду, и она, пенясь и шипя, раскатывалась по нему широко и мощно, пока, отброшенная волнорезом, не взрывалась фонтанами брызг.
    И так шестые сутки подряд: воет в вентиляционных раструбах ветер, стучит в иллюминаторы волна, стынет на камбузе нетронутый обед.
    До вахты оставалось полчаса. За бортом, не стихая, ревет океан. В кубрике тихо. Курсанты пристроились по углам кто как сумел. Дышать муторно и тяжко. Воздух насытился влагой. Славка, сидя на рундуке, привалился боком к переборке. Рядом полулежал Марунов. Качка до того всех измотала, что никому не хотелось даже шевельнуться.
    Откинулась крышка верхнего люка. В кубрик ввалился Куратов. Скинув у трапа мокрый плащ, прошел к столу и сел на банку. Глядя на измученные, побелевшие лица курсантов, он покачал головой.
    — Прямо как покойники, смотреть противно, — раздраженно сказал он. — Вы же ни на что сейчас не способны. Одно слово: балласт. — Боцман стукнул кулаком по столу и вдруг рявкнул во всю глотку: — Встать!
    Курсанты испуганно вскочили на ноги.
    — Разболтались, — произнес боцман тихо и внятно. — Вы что же, голодной смертью подыхать вздумали? А ну, бачковые, марш на камбуз! Приказываю так наесться, чтобы в животе ничего не бултыхалось!
    Курсанты нехотя сели за стол. Через силу пообедав, осоловело поглядывали на мичмана, который степенно вышагивал по кубрику из угла в угол.
    — Смотрю я на вас, — говорил боцман, — и вспоминаю блокадную зиму. В кубрике у нас холод собачий, жрать нечего. Не успеешь пообедать, как ужинать хочется. Подлодка наша в ту пору зимовала в Кронштадте. Ремонтировали механизмы, чистили балластные цистерны: словом, готовились сразу же по весне к выходу в море. У многих из нас семьи в Ленинграде оставались. Командир по возможности отпускал родных навестить. Отпросился и я как-то. Насобирал чуток сухарей, сахарку. Уложил все это в сидор. «Маловато, — думаю, — да все же таки лучше, чем ничего…» В Кронштадте с харчами немного полегче было. Пошли мы группой — человек десять. Дорога была по льду. Но пройти по ней удавалось лишь ночью, потому что днем ее простреливала вражья артиллерия. Идем… Прожектора с того берега понизу так и шастают, цель выискивают. Как только луч приближается, мы ничком на лед. Потом вскакиваем и — дальше. А кругом проруби от снарядов, того и гляди, под воду угодишь. У самого-то с голоду и с усталости голова кружится. И вещмешок настолько тяжелым показался, словно там кирпичи. Ну ничего, кое-как добрались до земли. Там поймал попутную машину. Дома у меня оставались жена моя со снохой да двое внучат. Славные парнишки… Одному из них два, а другому четыре годика. И знали бы вы, братцы, как ребятишки мои рады были, когда я вошел. Обнял их, а сам чуть не плачу. Достал гостинец. Меньшой внук схватил ручонкой сухую корку… лижет ее язычком… Она ему леденца слаще. Помню, обещал им другой раз принести белую булку, пшеничную. То-то загорелись глазенки… — Анатолий Никифорович грустно улыбнулся. — А вы позволяете себе такую роскошь, как отсутствие аппетита…
    Боцман встал, накинул плащ. Когда он рукой взялся уже за поручень трапа, Герка Лобастов его спросил:
    — А булку принесли?
    — Какую? — рассеянно переспросил мичман.
    — Да пшеничную, которую внучатам обещали.
    — Она им не понадобилась. Когда снова пришел домой, в живых никого уже не застал…
    Мичман вышел.
    Курсанты молчали.
    Дежурный дал команду выходить на построение. Курсанты заступали на штурманскую вахту.

    В прокладочной рубке рабочая тишина. По столам разложены мореходные таблицы, карты, лоции. Мерно жужжат репитеры, и на дальней переборке, вздрагивая и поворачиваясь, щелкает лаг.
    Склонясь над планшетом, Зубков старался подавить в себе ощущение качки. Его сильно подташнивало. Ноги становились какими-то ватными и держали непрочно.
    Славка взглянул на часы: пора брать очередной пеленг. С трудом оттолкнулся от стола и валкой походкой вышел на палубу. Еле влез по трапу на крышу прокладочной рубки, а потом изнеможенно, как спасительную опору, обхватил руками тумбу пеленгатора. Вода пробивалась за воротник бушлата и струйками текла по спине. Тут же Славку стошнило. Отплевываясь, он судорожно хватал ртом воздух, а когда отдышался, прильнул глазом к окуляру пеленгатора. В матовой завесе дождя ему не сразу удалось поймать проблески маяка, но Славка искал их упрямо, пока не добился своего. Затем он вернулся в прокладочную и долго разбирал в намокшей записной книжке неровную, путаную колонку минут и градусов. На его планшете появилась всего лишь одна точка, именуемая местом корабля на карте. Но часы не спешили, и до конца вахты было еще далеко.
    Большинство ребят-однокурсников переносили качку не легче. Каждый из них боролся с морем и с самим собой. Одни через каждые пять минут бегали к борту, другие никак не могли унять навязчивую икоту. И только Леонид Марунов не выказывал никаких признаков морской болезни. Ребята завидовали ему.
    К вечеру барк вошел в полосу северо-восточного пассата, и небо над ним стало чистым. Вдали от берега шторм слабел. Волны катились ровнее, шире. И Славка почувствовал заметное облегчение.
    С ходового мостика неожиданно дали команду ложиться в дрейф. Марунов глянул в иллюминатор и, удивленный, потянул Славку за рукав. К борту парусника швартовался наш рыболовный траулер. Возможно, рыбаки слишком далеко ушли от своей плавбазы и у них кончилась пресная вода. В море своими запасами нередко приходилось делиться.
    Леонид потянул носом воздух.
    — Чую запах двойной ухи, — сказал он. — На камбуз волокут ящик со свежей рыбой.
    От напоминания о еде Зубкова даже передернуло.
    — Смотри-ка, — продолжал удивляться Марунов, — мичман целуется с каким-то рыбаком. Никак, дружка отыскал!
    Просемафорив друг другу «счастливого плавания», корабли разошлись. Штурманская вахта подходила к концу, и Вячеслав только сейчас ощутил, как он устал. Тошнота больше не ощущалась, но в груди какая-то пустота, словно все внутренности были вынуты. Кто-то, гулко бухая сапогами, прошел по палубе мимо иллюминатора. Шторки зашевелились, и прямо на Славкину карту шлепнулся маленький серый комок. Зубков онемел от удивления и радости. Перед ним был живой котенок. Ребята облепили Славку со всех сторон. Они глядели на котенка, как на чудо, и боялись к нему притронуться, точно не доверяли своим огрубелым от палубной работы рукам. И на всех повеяло теплом давно покинутого дома…
    Котенок покрутил головой, пискнул и, задрав хвостик, отправился путешествовать. Он запросто прошелся по материку, по глубинам, понюхал резиновый ластик, прикрывавший добрую половину Мадейры, враждебно царапнул на экваторе транспортир. Славка бережно взял этот пушистый, маленький комочек на руки и поднес к своему лицу. Шершавый кошачий язычок скользнул по щеке. Зубков поцеловал котенка. С испугом и удивлением он поймал себя на том, что засмеялся…
    После вахты не хотелось идти в кубрик. Долго бродил по палубе, и никогда еще за последние несколько недель на душе не было так спокойно.

    Вновь непогода сменилась изнуряющей жарой. Струился и дрожал в мареве отяжелевший воздух. Море пахло сгущенным запахом йода и каких-то водорослей. Дубовый настил палубы нещадно обжигал ступни ног, песчаной белизной своих досок он напоминал выжженную солнцем пустыню. И только паруса кидали вниз короткую, но спасительную тень, укрывая от палящих лучей разомлевших курсантов.
    Шли такелажные работы. Куратов сидел чуть в стороне от ребят на бухте манильского троса и дремал. Кивая головой, дышал тяжело, прикрытые веки его сонно подрагивали. Но вот он встряхнул головой, крякнул и поднялся с канатной бухты.
    — Так, посмотрим, что вы тут наплели.
    Подойдя к Зубкову, он без труда распотрошил его плетеный мат и заставил плести сызнова. У одного он подтянул и расправил болтавшиеся концы каболки пенькового каната, другому многообещающе ничего не сказал. Но вот около Герки Лобастова дебри его густых бровей удивленно поползли кверху, а потом скучное до этого лицо расплылось в довольной улыбке.
    — Где так наловчился, в кружке, что ль?
    — Какой там кружок! — отвечал Герка. — Батя заставлял.
    — Чего ж он заставлял-то?
    — А чтоб не шкодили да пищали поменьше.
    — Что так?
    — Нас у отца шестеро, малолетки тогда были. Мать убило в войну бомбой… Батя, как пришел с фронта, взял нас из детдома. Одному с такой бандой трудно совладать, вот он и выдумывал нам работенку.
    — И с шестерыми-то один?
    — Ну а как же?
    — Так… Чего ж он вам мачеху не нашел?
    — Да кому он с такой оравой нужен?
    — В море-то на каком корабле отец ходил?
    — Ни на каком, просто в саперах был всю войну. Потом, правда, в порту грузчиком работал.
    — Жаль, — сказал боцман и, подумав, добавил: — Такие вот крепкие душой ребята в сорок первом шли с кораблей в морскую пехоту. Толковый, Лобастов, у тебя отец.
    — Скажете тоже, — польщенно фыркнул Герка, — подвигов не совершал. Человек он хороший, да уж больно выпить любит иной раз. А так ничего…
    — Цены ты ему не знаешь, дурень. Отцы ваши — народ исторический. И подвиги были разные. Как бы это сказать?.. Понимаете, случается соврать иногда перед кем угодно, а перед смертью — шиш… — Для большей убедительности мичман показал соответственно сложенные пальцы. — В бою вы их видели? Что, нет?.. Ну так молчите! Перед ней-то, перед «косой», человек проглядывается, как хрусталь, насквозь, и тут уж не сбрешешь. Так вот и у Эзеля было. Корабль наш ко дну пошел, а братишки около суток на воде болтались. Поразбавили мы кровью Балтику. Держались кто за доску, а кто за воду. Думали — шабаш. Спасибо командиру: собрал он вокруг себя команду и давай нас матом чесать. А командир-то наш прежде отродясь матом не ругался. Словом, шевелиться заставил, а потому выжили.
    «Это наверняка про отца, — подумал Славка. — Он рассказывал, как они у Эзеля тонули и как потом до берега вплавь добирались. Боцман тогда служил вместе с ним… А ведь прав старик, отец не святой, он разный».
    — Зубков, ты что это закручинился? — прогудел боцманский бас.
    Вячеслав неопределенно хмыкнул. Он подхватил с палубы обрывок пенькового линя и сделал вид, что пытается развязать кем-то затянутый узел.
    — Никак? — посочувствовал мичман.
    — Подскажите. Завязали, а я вот не могу…
    Анатолий Никифорович взял у Славки обрывок.
    — Бывает всяко. Пыхтишь вот, развязываешь узел: ты его и так и этак — ну никак. Его бы проще рвануть на куски — и дело с концом. Опять же если не развязал, вроде бы совесть мучает. Скажи, не так?
    — А если завязали намертво?
    — Намертво, говоришь?.. Ну, положим, так.
    Мичман рванул пеньковый шкерт на две части. Один конец, что похуже, Куратов швырнул за борт, а другой, подмигнув, обронил Славке на колени. Зубков понимающе глянул на боцмана. Глаза их встретились, и Куратов по-стариковски ласково улыбнулся. Он придавил своими тяжелыми ладонями Славкины плечи и сказал:
    — Вообще, голуба, есть такие узлы, которые за тебя не распутает ни кум, ни дядя. Вечерком заходи — потолкуем.

    После ужина Зубков постучал в дверь боцманской каюты. Анатолий Никифорович в это время заваривал чай. Усадив Славку рядом с собой за стол, он лукаво подмигнул:
    — Чайком погреться — все равно что душу отвести.
    — Не возражаю, — смущаясь, суховато согласился Славка.
    Боцман кивнул. Звучно откусил сахару. Хлебнув глоток чаю, стал говорить:
    — Отца твоего знаю давно. В двадцать восьмом году он пришел ко мне в боцманскую команду строевым матросом. Служили мы тогда на линкоре «Марат». Встречались и потом, в разное время. Не сразу твой отец адмиралом стал. Бывало, что и я хвалил его по службе или за дело ругал, как тебя иной раз. На моих глазах, можно сказать, он прошел весь путь от матроса до адмирала. Поэтому не думай, что вмешиваюсь не в свои дела.
    Боцман поднял на Славку свой тяжелый взгляд. Славка выдержал его и спросил:
    — Хотите знать, почему я не поладил со своим отцом?
    — Ну говори, коли есть охота.
    — Так получилось… И не я в этом виноват.
    — Не по душе мачеха пришлась?
    — При чем здесь она? Я и видел-то ее всего один раз. Но вот отец… Я не могу представить рядом с ним никого, кроме мамы. Я не знаю, как это объяснить… Маму схоронили, а она все равно для меня жива. Закрою вот глаза и разговариваю с ней… Войду в нашу квартиру, а в прихожей на вешалке ее зонтик висит, ручка у него отломана еще. Дверь в комнату отворю — ноты лежат открытые на рояле. Чайник закипает, и то мне кажется, что мать на кухне или где-то рядом… Вот так я чувствовал, когда на зимние каникулы приехал домой. Открыл дверь своим ключом, вхожу, и из кухни появляется навстречу мне мамзель какая-то… И на ней мамин передник! Отец, конечно, растерялся. Позвал меня в кабинет. Сказал, что встретил и полюбил эту женщину, что она тоже несчастна: ее некто с маленьким ребенком оставил. В общем, люби и жалуй свою мачеху. Я ему: «Как же так?! Помнишь, на кладбище, ты же сам говорил, что нет и не будет для тебя человека дороже мамы… И я гордился этой верностью, как собственной. Выходит, все это неправда?!» Отец что-то стал объяснять… А мне вдруг показалось, что ничего уж в этой комнате от мамы не осталось. Не знаю для чего, сунул я под шинель ноты, сдернул с вешалки поломанный зонтик и выскочил за дверь, а там прямым ходом — обратно на вокзал.
    Боцман сосредоточенно покряхтел, откинувшись в кресле и вытянув под столом ноги.
    — Ты, Зубков, поступил со своим отцом плохо, не по-мужски.
    — А он?!
    — Что значит «он»? Ну, женился другой раз. Ну и что? Дело-то житейское.
    — Смотря как полагать. Жизнь у каждого одна всегда, как родина. И любовь тоже одна. Любое повторение — уже измена прежнему. А иначе никому верить нельзя.
    — Эть как ты все обернул! — Боцман заворочался в кресле, точно его подхлестнули. — А я вот, к примеру, и не так смотрю. Любовь-то бывает не только лебединая, а и попросту человечья. Ты ошибаешься… Вот ты сказал — родина… А не подумал, что твой отец — тоже для тебя родина… Это же не просто географическое понятие. Ведь недаром люди свою родину зовут отечеством.
    — И все-таки виноватым себя не считаю. Сейчас для меня нет слова дороже, чем верность, а с ним не так уж страшно и одному остаться.
    — Верность… — задумчиво сказал боцман, как бы прислушиваясь к своему голосу. — Дело твое молодое, только не надо выдумывать раньше времени своего одиночества. Поверь, это слишком тяжелая болезнь под старость, потому что лекарства от нее нету. А что лебединой верности твоей касаемо, ей-богу, не знаю… Хотя, взрослея, сыновья в чем-то должны превосходить своих отцов…
    Боцман закрыл глаза и некоторое время сидел недвижимо. Наконец проговорил чуть слышно:
    — Устал я… Ступай, Зубков.

    В кубрик Вячеслав спустился уже затемно. Кое-кто из ребят уже засыпал, но свет еще не гасили. Зубков вытащил из сетки зашнурованную койку и, развернув ее, подвесил к подволоку.
    Марунов был чем-то возбужден. Выждав, пока Зубков уляжется, он приподнялся и подтянул Славкину койку к своей.
    — Поздравь, — зашептал Ленька, — сегодня я махнул по мачте до самого клотика.
    — Серьезно?! — тотчас встрепенулся Славка.
    — Хоть у боцмана спроси. Никифорыч так расчувствовался, что даже в лоб меня поцеловал.
    — Ну, молодчина! Рассказывай, как было.
    — Что тут особенного… — Марунов отпустил Славкину койку.
    — А все-таки, — не отставал Зубков, покачиваясь в своей койке, будто в гамаке.
    — Боцман все… — Марунов блаженно потянулся. — А-а, неинтересно.
    — Давай, давай! — Славка ухватился за Ленькину койку и потряс ее.
    — Смеяться не станешь? — Ленька недоверчиво покосился на дружка.
    — Нет.
    — Учти, только между нами — как другу… В общем, вызывает меня боцман в каюту. Ну, вхожу. Он сидит в своем кресле, как царь на троне: руки в бока, живот выпятил. Показывает мне на стол. Там две бумаги лежат, две аттестации. И обе на меня. В одной так расписаны мои достоинства, хоть сейчас мне на грудь Золотую Звезду вешай. А в другой… Ну, что я трус и все такое, а выводы — не гожусь к корабельной службе. «Решай, — говорит он мне, — свою судьбу сам. Дорогу к мачте знаешь. Словом, ровно через десять минут я порву либо эту бумагу, либо ту…» И на часы посмотрел. Ох, никогда я так шибко по вантам не лазил… И про страх свой позабыл, когда жареный петух клюнул меня.
    Славка радостно засмеялся, подтянул Ленькину койку и попытался обнять товарища. Оба едва не вывалились из своих гамаков. Дневальный зашикал на них.
    — Славчик, про что ты с боцманом толковал сейчас? — тихонько спросил Марунов.
    — Про жизнь, — ответил Славка. — Ты знаешь, по-моему, старик в чем-то прав. Только не могу я так вот, сразу, отца простить…
    — Вон вы про что, — догадался Марунов. — Чудной ты, Славка. Я вот своего батю и не помню, каким он был, только нет мне сейчас человека дороже его. Веришь или нет: лишь бы он только вернулся тогда с фронта живым, пускай калекой… Я бы не знаю что для него сделал.
    Славка вздохнул.
    — Ты со своим отцом хотя бы в мыслях вместе. А у меня…
    — Не надо так. — Леонид понимающе протянул руку и коснулся Славкиного плеча. — Ты же сам говорил, что отец переживает.
    — От этого ничего не меняется.
    — Но ты должен когда-нибудь с ним помириться.
    — Не знаю, как это сделать. И простить его не могу. Меня мучает вот что… Отец не ответил мне на вопрос, почему он так быстро женился второй раз после маминой смерти. А что, если он изменял ей?..
    — Подозревать можно кого угодно и в чем угодно… И все-таки он не перестает быть твоим отцом. Пойми это.
    — Тогда почему я ничего не знал о той женщине? Отец мог бы еще прежде поговорить со мной, посоветоваться.
    — О чем? Можно подумать, что он жену себе должен выбирать по твоему вкусу.
    — Нет, это его дело. У меня свои понятия о верности. Ты знаешь, дороже Ларисы и тебя у меня сейчас никого нет. Вы на всю жизнь оба мои, и мы всегда вместе. Иначе нельзя. У каждого человека должна быть любимая и должен быть друг. Все это незаменимо, как нельзя к дереву приставить новые корни. Такое дерево все равно сгниет.
    — Да брось мутить воду. — Марунов подмигнул. — Вот когда Лариска осчастливит тебя потомством, поймешь, какие на самом деле бывают у дерева корни. Ты вот училище окончишь — и ходу по всем морям и океанам, только тебя и видели. А отцу что ты оставляешь в преклонном-то возрасте, пустую вашу квартиру? Уж слишком большой жертвы ты от него хочешь, будто под старость лет он и не заслужил своего счастья.
    — Не в том, Ленька, дело. Просто казалось, что мы одинаково понимаем это счастье… У Паустовского есть такой рассказ. Идет война. Маленький городок в глубоком тылу. И живет там в доме у реки старый моряк. Где-то на Балтике воюет его сын, а старик беспокоится, чтоб дорожку в саду снегом не замело: вдруг сын приедет на побывку?.. А в доме старый рояль, у двери испорченный колокольчик. За окном все снег, снег… Такая чистота, что слезы наворачиваются. И тепло… Что же это, если не счастье? Ты слышишь?
    Ленька не ответил. Он спал или только делал вид, что спал.
    Дежурный по низам щелкнул выключателем.
    Заложив руки за голову, Славка долго лежал при тусклом свете ночного плафона с открытыми глазами. От разговора с Маруновым на душе остался горький осадок. И хотя он виноватым себя не считал, но не совсем неправы были и боцман Куратов, и Ленька Марунов. Где-то в скрещении всех их мнений лежала истина, признать которую Славка боялся: отец не заслуживал упреков, он еще не стар и ему тоже хочется счастья. Но так подумав невзначай, Славка все больше сомневался в своем праве на непримиримость. Постепенно невеселые мысли его стали как бы расплываться. Славка закрыл глаза. Тишина. Слышно лишь, как над головой шумит в шпигате падающая за борт вода. Вода…
    Это же ручей! Как только его сразу не узнал? Тот самый, что течет меж камней с Бастионной горки в самом центре Риги. На его пути маленькие заводи, и вода в них подсвечена голубым, красным, зеленым… Над головой кроны столетних вязов, а внизу, у самого обводного канала, цветы. Кажется Славке, что он вновь получил в выходной день увольнительную в город и томится, ожидая свою любимую. Он видит ее… Навстречу идет стройная большеглазая девушка. Это Лариса. Она улыбается, машет рукой. Славка отчаянно спешит к ней, а ноги недвижимы. Но девушка все ближе. Когда между ними остается всего лишь несколько шагов, откуда-то появляется трамвай. Он движется мимо Славки и отрезает путь к любимой. Но трамвайный звон почему-то странно похож на пронзительную трель колокола громкого боя.
    — Тревога! — кричит кто-то в темноте.
    Не проснувшись еще окончательно, Зубков заученно сбрасывает с себя одеяло и прыгает с койки вниз, прямо на подвернувшегося Герку Лобастова. Тот спросонок что-то рассерженно бубнит. Курсанты хватают ботинки, робы и, стукаясь голыми коленками о высокие ступени трапа, выскакивают на палубу. Одеваются на ходу. Кругом топот десятков ног, обрывки команд, пение дудок. Натыкаясь в темноте на чьи-то пятки, Славка бежит ко второй грот-мачте. По боевому расписанию гам его пост.
    Еле переводя дух, Славка занял в строю свое место. Убедившись, что опоздавших нет, боцман Куратов вскинул руку и глянул на часы.
    — Минута сорок… Ну-ну.
    Курсанты облегченно вздохнули. На боцманском языке это означало, что неплохо, но могло быть и получше.
    — На мостике! — крикнул боцман так громко, словно по барабанным перепонкам ударило взрывной волной. — Вторая грот-мачта к бою готова.
    Уже следом ему вторили доклады боцманов других мачт. Свирский каждому из боцманов отвечал в переговорную трубу каким-то жестяным, глуховатым голосом:
    — Есть фок… Есть первая грот… Есть бизань.

    Эта готовность парусного корабля к бою, разумеется, была символической. Но от старого ритуала ее, дошедшего еще с времен парусного флота, на ребят словно веяло пороховым дымом былых сражений. И казалось ребятам, что их далекие предки — палубные боцманы, комендоры, марсовые — плечом к плечу стоят сейчас рядом с ними. По команде они все как бы застывали в одном строю, готовые к схватке «на абордаж». Славка соображал, что с мостика вот-вот подадут команду «К бою», но вместо этого командир барка отчетливо произнес:
    — По местам стоять, к повороту оверштаг[1].
    Славка даже разочарованно вздохнул, догадавшись, что этот маневр был для командира лишь поводом для учебной тревоги. И невольно подумалось: «Схватки и абордажа не будет. Жаль…»
    Подскочив к борту, Славка начал распутывать закрепленный на нагеле канат. Он был расписан старшим на нижнем грот-брам-брамселе, при помощи которого вокруг мачты поворачивали на реях паруса, меняя их угол по отношению к ветру. Когда распутанный канат растянулся вдоль палубы, Славка подал команду:
    — Взяли!
    Выбирая слабину, курсанты разом потянули грот-брам-брамсель на себя. Когда вытянутый в струну канат легонько задрожал, все как бы ощутили на другом его конце упругую силу ветра, напрягавшую парус. Зубкову даже показалось, что он поймал этот ветер и держит в своих руках…
    Боцман, словно помолодевший, бегал по своему заведованию и весело распоряжался, подбадривал:
    — Эй, на марса-брасах! Новаковский, подтянись! Та-ак, хорош. Зубков, а у тебя ребята слишком туго взяли, дай чуток слабины. Курсанты, слушай мою команду! Не спать!
    Ребята напряглись, замерли. Быстрота и точность маневра зависела от каждого из них, это было всем понятно.
    — Подошли к линии ветра, — прошипел в затылок Славке Герка Лобастов, — сейчас потянем…
    — Рано, — тихо отозвался стоявший за Лобастовым Ленька Марунов.
    — Ничего не рано. Ты гляди: шкоты на кливерах уже раздернули.
    — Замри! — оборвал их Славка.
    И снова напряженная тишина. Резкий луч прожектора шарил по мачте, высвечивая паруса, реи. Все в ожидании.
    — Пошел — брасы! — раздалась команда с мостика.
    И тишина будто бы взорвалась от десятков голосов, криков. Упираясь ногами в палубу, ребята единым махом дернули за канат.
    — И-и — раз! И-и — раз! И-и — раз! — в такт рывкам запели старшие на брасах.
    Выкрикивая команду для ребят своего расчета, Славка представлял, будто бы все они настолько связаны своим канатом, что слились в нечто единое целое, живое, сильное. Странным выглядело теперь его прежнее ощущение одиночества, особенно сильно испытанное в океане за бортом шлюпки. Ныне же явилось новое, приятное и неспокойное предчувствие чего-то необычного в его судьбе.
    — Эх, мать честна! — поторапливая всех, торжествовал Куратов. — Навались! Не жалей силушки! На бр-расах — давай!.. Сверлов, я те посачкую! А ну, тяни до поту!
    Счастливый Анатолий Никифорович суетился у мачты. Он то приседал и смеялся, то злился и махал кому-то кулаками. Казалось, он упивался прелестью своего боцманского ремесла.
    И вот реи дрогнули, величаво и медленно стали разворачиваться. Пятились, напрягая канат, ребята, и паруса послушно перемещались. Бушприт начал круто уваливать под ветер. Звезды над головой описывали небесную дугу до тех пор, пока парусник не лег на новый галс.
    Маневр закончен. Дали отбой тревоги. Ребята вразвалочку подошли к боцману, поводя под робой натруженными плечами и сдержанно улыбаясь. По очереди прикуривали от боцманской трубки. Это было для ребят высшей наградой за их работу.
    Попыхивая трубкой, Анатолий Никифорович говорил:
    — Молодцы! Одно слово: богатыри, витязи…
    — Куда там, — возразил Марунов, — от такой работенки язык впору на плечо вешать.
    — Дело серьезное, — отвечал боцман, — гляди, чтоб он к погону у тебя не прилип, а то беда-а.
    Боцман приглядывался к ребятам. Его мохнатые брови были нахмурены, а лицо ласковое.
    — Добро, тянули на совесть.
    — Больше некуда, — поддакнул ему Лобастов. — Вон у Леньки, того… аж роба трещала.
    Расхохотались.
    — Да будет вам, — улыбнувшись, сказал боцман, — пошли-ка спать.
    Когда ребята направились на полубак, Анатолий Никифорович окликнул Славку. Тот подошел нехотя, еле сдерживая зевоту.
    — Вот что, Зубков… Утречком завтра, не мешкая, полезай-ка на салинги. Проверь хорошенько блоки на горденях. Один какой-то из них заедает. Как найдешь его — замени новым…

    Динамик, упрятанный где-то на марсах, громко щелкнул, потом зашипел и наконец разразился звуками «Барыни». Хриплая мелодия раздавалась до тех пор, пока не потонула в нарастающем шуме, свистках и криках. Так начиналась на корабле большая приборка. И без того не грязную палубу курсанты окатывали забортной водой, щедрыми пригоршнями сыпали речной песок и нещадно терли деревянными брусками. От песка и выступавшей соли дубовый настил белел, делался гладким, походя на ладный, пригнанный доска к доске, выскобленный деревенский стол.
    Боцман ходил по палубе, чем-то расстроенный и хмурый. Он грузно наклонялся и проводил носовым платком по свежевымытому настилу. По привычке в зубах у него пустая трубка. Как и все приборщики, он в одной тельняшке и в засученных до колен парусиновых штанах, на его груди брякала боцманская дудка. Подойдя к борту, он глянул на горизонт и потом вдруг, вынув изо рта трубку, выругался. Боцман побежал, неловко переваливаясь с боку на бок, к штурманской рубке, куда только что вошел командир.
    На барк надвигался шквал. Но этому трудно было поверить. Небо оставалось чистым, океан голубым, ровным, и только где-то на зюйд-зюйд-весте матово светилась под лучами солнца небольшая тучка. По мере того как, заслоняя горизонт, она увеличивалась, крепчал с минуты на минуту ветер. Солнце растворялось, исчезало, и туча становилась все более крутой, мрачной. Дохнуло свежестью, и потемневшая вода закипела, вспенилась.
    — По местам стоять! — загремел по трансляции голос командира барка.
    Ребята замерли на марсах, на горденях.
    — Фок и грот на гитовы! — следует команда. — Брамсели долой! Отдать марса-фалы!
    Курсанты налегли изо всех сил. Теперь главное — убрать вовремя паруса и встретить идущий шквал с наименьшим сопротивлением ветру.
    — Боцман! — закричали сразу несколько голосов, — горденя на салингах не идут!
    Вячеслав почувствовал, как что-то разом оборвалось у него в груди. Вспомнил, что он так и не выполнил боцманского поручения. Заело тот самый блок, который он должен был заменить…
    Куратов подбежал к ребятам, ухватившись за пеньковый канат, вновь потянул вместе со всеми, но и это не помогло. Задрав кверху бороду, он в бессильной злобе глянул на взбунтовавшуюся мачту и стиснул кулаки. Если паруса не будут убраны, произойдет беда. В лучшем случае сломается мачта, в худшем — перевернется барк. Все решали какие-то минуты, которые пока что были подвластны боцману. И ребята ждали его слова.
    Анатолий Никифорович решился. С гневом глянув на Славку, он сказал:
    — Братцы, выход один: кому-то лезть на мачту. Ну, кто смелый?..
    Никто не успел ответить, как Ленька, застегивая на ходу верхолазный пояс, рванулся к мачте. Ему что-то кричали вдогонку, но он не слышал.
    Ленька побежал наверх. А ветер уже зло высвистывал в напруженных снастях. Где-то на полпути сорвало с головы берет, но Марунов упрямо взбирался по вантам. На салинге он увидал наконец тот самый блок, в котором заело ходовой канат — гордень. Леонид стал вдоль реи подбираться к нему. Теперь ветер бил прямо в лицо, слепил глаза, выжимая из них слезы. Блок раскачивался где-то внизу. Стоя достать его было нельзя. Тогда Леонид пристегнулся карабином к лееру, лег животом на рею и, нащупав блок, стал распутывать захлестнутый на нем канат. И вот паруса, укладываясь в гармошку, начали прижиматься к реям.
    «Теперь вниз», — успел он подумать и почувствовал, как теряет под собой опору.
    — Мичман! — завопил Герка Лобастов. — Марунов сорвался, на одном шкертике висит!
    — А-а, через колено в дышло… — сложно выругался мичман. — Держись, Марунов!
    Тяжело дыша, Анатолий Никифорович полез на мачту. По соседней дорожке его обогнал Зубков. Старик одолел на вантах несколько перекладин и как-то сразу обмяк. Взбиравшиеся следом за ним ребята увидали, как его большое, грузное тело начало медленно клониться в сторону. За борт упасть боцману не дали. Чьи-то руки, подхватив его, бережно опустили на палубу.
    — Марунов… как? — еле выговорил боцман, жадно глотая ртом воздух.
    — В порядке, — успокоили его, — подтянулся на руках и влез на рею.
    — Добро… Так и должно…
    Боцмана уносили в лазарет. Ребята шли по бокам его носилок. Куратов пытался приподнять голову, с трудом улыбался и силился что-то сказать. Когда ребята наклонились к нему, то смогли разобрать лишь обрывок фразы о каком-то ржавом балласте. Но никто не понял, что же хотел сказать боцман…
    Так же внезапно, как и появился, шквал угас. Проглянуло солнце, и вода отразила небесную синь. Зубкову казалось, что ничего не было. Это — как дурной сон: сделай над собой усилие, отгони его — и все пройдет.
    «…Тогда зачем у лазарета собрались люди?» — подумал он.
    Миновал час, другой, потерян счет отбитым склянкам. Но все ждут, когда появится из дверей корабельный доктор. Стало смеркаться. Ужин давно пропустили, но никто об этом даже не вспомнил. Наконец главстаршине Мелехову разрешили навестить боцмана. Ребята с облегчением подумали, что это к лучшему.

    Хоронили Анатолия Никифоровича на другой день.
    По-прежнему стояла жара. В мутной дымке океан был ровным и, поблескивая на солнце блеклой рябью, казался неживым, безликим. Барк погасил ход, бросил якорь.
    Перед общим построением экипажа Свирский зашел в штурманскую рубку. Приветствуя командира, лейтенант Юрий Пантуров хотел встать, но Свирский тронул его за плечо.
    — Сиди. Какой там, Юра, под нами грунт?
    — Мелкий песок, ракушка.
    — Добро. Пусть они будут ему пухом…
    Командир осторожно провел по карте ладонью, точно хотел сгладить на дне все неровности и складки.
    — Товарищ командир, — спросил Пантуров, — а разве нельзя похоронить боцмана на берегу?
    — Нельзя, Юра. Это была последняя просьба нашего Никифорыча. К тому же на берегу ни родных, ни близких у него не осталось. Я понимаю желание старика: вроде бы к сыну поближе хочет…
    — Может быть, не стоило его с больным сердцем в море брать? Пенсию он давно выслужил хорошую.
    — Зачем она ему?.. Поймешь и ты, Юра, когда-нибудь, как трудно бывает моряку с морем расставаться… — И, глянув на часы, добавил уже по-деловому сухо: — Приспустите флаг и передайте по вахте: форма одежды на построение — парадная, офицерам быть при кортиках.
    Не дожидаясь команды, весь экипаж начал собираться на юте. Ребята разговаривали тихо, словно боясь потревожить сон дорогого им человека. У борта поставили обитый линолеумом стол и положили на него широкую доску. Тело боцмана должны были вынести из дверей лазарета. Зубков глядел в ту сторону и боялся этой последней встречи.
    Подошел с покрасневшими от слез глазами главстаршина Мелехов. Он протянул Зубкову серебряную боцманскую дудку и сказал:
    — Никифорыч перед смертью просил тебе передать.
    — Мне?! — Славкино лицо нервно передернулось. — Больше он ничего не просил передать?
    — Нет.
    — Хотя бы слово какое-нибудь.
    — Это все. Больше он ничего не сказал. Вот еще что… Окажи Никифорычу последнюю услугу: принеси ему для груза брусок балласта.
    Зубков спустился в ахтерпик. В темноте он больно ударился головой о выступ цепного привода и, чтобы не вскрикнуть, до крови прикусил губу. Под ногами лежали чугунные балластины. Одна из них должна унести боцмана с собою на дно.
    С палубы кто-то постучал в крышку люка. Вячеслав выбрал самый чистый, без единого пятнышка ржавчины брусок балласта и потащил его наверх.
    Мичман лежал укрытый военно-морским флагом. На его груди рядом с планкой ордена Ленина приколоты боевые медали. Анатолий Никифорович казался непривычно спокойным. Глядя на его строгое лицо и опущенную на грудь бороду, можно было подумать, что он притворяется спящим.
    Зубков не слышал, что говорили, а говорили, разумеется, хорошо и трогательно. Он закрыл глаза, чтобы не видеть, как боцмана зашнуруют в койку.
    За бортом раздался всплеск.
    Когда Зубков заставил себя посмотреть на то место, где минуту назад лежал Анатолий Никифорович, там уже ничего не было. Только у стола жалобно пищал и терся боком о его ножку Славкин котенок.
    Далеко за полночь, стараясь быть незамеченным, Зубков вышел на палубу и, крадучись, пробрался в боцманскую каюту. Включил свет. Каюту уже прибрали, навели порядок, но жилой, хозяйский дух ушедшего навсегда человека все-таки остался. На полке тесно прижались друг к другу книжки уставов, здесь же стояла пустая банка из-под асидола, выглядывал из рундука белый рукав кителя. Как и прежде, в изголовье висела пожелтевшая фотография. Поборов стыд, Славка вытащил фотографию из рамки и сунул под робу. Несколько минут он глядел отрешенно в одну точку, не в силах больше о чем-либо думать. Потом достал из кармана боцманскую дудку и поднес ее к губам. Дудка ответила ему тихой трелью… Ночь глядела в иллюминатор, океан дремал. Вячеславу начинало казаться, что боцман встал из глубины и бродит по палубе, как тот самый капитан-призрак из древней легенды. В это мгновение дверь скрипнула. Славка вздрогнул.
    В каюту боком прошмыгнул Ленька Марунов.
    — Так и знал, что ты здесь, — сказал он, усаживаясь рядом.
    Но Зубков отстранил товарища, как бы порываясь что-то сказать и не зная еще, с чего начать.
    — Славик, ты что? — удивился Леонид.
    Зубков тяжело вздохнул, потер подбородок и выговорил:
    — Позавчера боцман приказал мне заменить на салинге тот самый проклятый блок. Я этого не сделал, забыл. Вот и…
    — Как же так?.. — растерянно проговорил Марунов.
    — Что делать? Если б знал…
    — Ты кому-нибудь еще говорил об этом?
    — Пока никому. Утром пойду к командиру.
    — Погоди ты! Я ничего не слышал, понятно?
    — Нет, Леня. Так я не могу. Пускай лучше трибунал.
    — Ну зачем, кому легче-то станет?
    — Мне самому.
    Они умолкли. Марунов понял, что уговаривать Славку уже бесполезно. Зубков хотел было выйти, но Ленька вскочил и по-мужски крепко обнял своего товарища.

    Спустя месяц парусник бросил якорь на внешнем таллинском рейде. Зубков сошел на берег. За тяжелый проступок его отчислили из училища на флот строевым матросом.
    Будни в казарме полуэкипажа тянулись утомительно и однообразно. Славка прибирал широкий плац, грузил уголь, чистил на камбузе картошку, мыл посуду. От увольнений в город отказывался.
    А море было совсем рядом, где-то за поворотом соседней улицы. Только поверх каменного забора видны черепичные крыши домов да шпили кирх, над которыми плыли низкие тучи. Совсем уже осень. На плацу морось, гнало ветром пожухлые листья, сгущались резкие запахи плесени от древних таллинских стен.
    В небольшой, узкой комнате за столом сидел незнакомый старший лейтенант. Его обмятая фуражка с позеленевшим от морской просоленной влаги «крабом» лежала на подоконнике. Зубков мельком подметил, что хозяину этой фуражки, видимо, штормовать в море не впервой. У морского офицера было широкое, грубоватое лицо и выцветшие на солнце льняные волосы. Он с любопытством глянул на вошедшего Славку.
    Зубков по привычке представился:
    — Курсант… Простите… Матрос Зубков по вашему приказанию прибыл.
    — Добро. — Старший лейтенант встал. — Я ознакомился с вашим личным делом. Думаю, что верить вам можно. Беру вас на свой тральщик. Не подведете?
    — Нет, — растерянно и радостно ответил Славка.
    — Я надеюсь. Старший матрос Нерубащенко проводит вас на корабль.
    Стоявший у двери матрос дружелюбно подмигнул.
    Через полчаса, вскинув на плечо вещмешок с нехитрыми флотскими пожитками, Зубков шагал со своим новым знакомым. Виктор Нерубащенко, как представился сопровождавший, оказался веселым, общительным парнем. Ростом он был со Славку, но шире в плечах и плотнее. Всю дорогу, пока они спускались по булыжной мостовой к гавани, Нерубащенко рассказывал о своем корабле.
    — Тебя назначили к нам в боцманскую команду, — беззаботно говорил он, — а в команде лишь ты да я, не считая самого боцмана Колупанова. Работы у нас хватает, но ребята все подобрались — во! — Виктор показал большой палец.
    У пирса стояли рейдовые тральщики.
    — Наш — вторым корпусом, — сказал Виктор.
    Трап скрипел, и, вторя ему, скрипели над головой чайки. Высоко над палубой из носа в корму протянулись гирлянды флагов расцвечивания.
    — У вас что, праздник сегодня? — спросил Зубков.
    — А как же! Считай, что тебе повезло, — сказал Виктор, пропуская Славку вперед себя.
    Вячеслав ступил на трап и взволнованно приложил руку к бескозырке, отдавая честь. Вслед за Виктором он спустился на жилую палубу. В носовом кубрике ужинали матросы. Во главе стола сидел маленький, на вид щуплый старшина второй статьи. Нерубащенко представил ему Вячеслава. Старшина, как оказалось, он же боцман Колупанов, пригласил Славку к столу.
    — Я недавно ужинал, — пробовал отговориться Вячеслав.
    Старшина поморщился:
    — Вот что, Зубков, ты не в гостях, ты теперь дома. Ужинал или нет, я не знаю.
    После ужина боцман вкратце объяснил его корабельные обязанности и сказал:
    — Спать будешь на рундуке по правому борту, рядом с Нерубащенко. Он тебя введет в курс дела. — Боцман улыбнулся и добавил: — А если кто будет звать боцманенком — не обижайся, у нас так принято.
    Колупанов вышел по своим боцманским делам. Вячеслав переоделся в робу и не спеша уложил вещи в рундучок. Вскоре в опустевший кубрик наведался Нерубащенко.
    — Ну как? — спросил деловито.
    — В порядке, — ответил Вячеслав.
    — Вот и ладно, пока отдыхай. Ты уж извини. Я бы тебя хоть сейчас познакомил со всеми трюмными закутками, да вот палубу прошвабрить надо. Только что паклю с берега получили. Пока ее затолкали в трюм, весь ют запорошили трухой.
    — Я помогу, — сказал Вячеслав.
    Они вышли на палубу. Сигнальщики сворачивали флаги расцвечивания.
    — Что, праздник уже кончился? — удивился Вячеслав.
    — Наоборот, только начинается. — Виктор подмигнул. — Ночью выходим в море. Разве это не праздник? А флаги — просто так, их после стирки сушить повесили.
    Вячеслав понимающе улыбнулся. Только теперь он почувствовал, как истосковался за то время, пока под ногами не было палубы. Подумалось, что теперь, видимо, никогда уже не сможет расстаться с морем. Что бы там ни было, судьба вновь дарила корабль и морскую службу. Приходилось начинать все сначала. Вячеслав поплевал на ладони, как это делал Никифорыч, и взялся за швабру.

В. Барашков
СТИХОТВОРЕНИЕ

Прокричал: «Прими швартовы» —
в этот ранний час.
И щекой к земле прижался
маленький баркас.

Меж гигантов океанских
был он точно гном,
Чуть причалил — и забылся
сразу сладким сном.

А его в ту ночь штормяга,
ой, как донимал!
Мачту, крохотную рубку
здорово помял.

А земля всю ночь искала,
выбилась из сил.
Что с ним? Где он заблудился,
непутевый сын?

И к земле он, как ребенок,
жался и стонал,
И во сне, наверно, видел
свой девятый вал.

А. Шагинян
ПИРАТ
Повесть

    «Общество создает преступника, преступник лишь исполнительное орудие…» — это высказывание Кетле сразу же вспомнилось мне, когда я закрыл последнюю страницу дневника Эла, Собственно, тетрадь эту дневником можно было назвать с большой натяжкой: закодированные памятки с перечнем сумм, причитающихся на долю каждого члена банды, перевод самой различной валюты по курсу доллара и длинные столбцы цифр почти на каждой странице. Все это, скорее, напоминало книгу бухгалтерского учета. Правда, в дневнике были страницы, по которым можно было проследить путь этого несчастного, в сущности, человека.
    Дневник попал мне в руки следующим образом. Последние пять лет мой корреспондентский пункт находился в Гонконге. Новый дом, где на втором этаже разместилась квартира пункта, стоял на углу тенистой улочки старого района города. Принадлежал он пожилому французу, имевшему фамилию с баронской приставкой — д’Эмпизье. Он был небольшого роста, с короткими ручками и широким носом. За время нашего знакомства я ни разу не видел его трезвым, он всегда находился в одном и том же состоянии постоянного подпития. Только однажды д’Эмпизье был пьян по-настоящему.
    В тот вечер я спустился в контору, чтобы заплатить за квартиру. Хозяин был в кабинете один, если не считать бутылки «Белой лошади» и стакана на полированном столе. Судя по его побагровевшему лицу и некоординированным движениям рук, свою норму спиртного он перебрал на несколько дней вперед. Вынимая бумажник, я предупредил его, что завтра уезжаю на родину, но плату за квартиру вношу вперед, так как на мое место должен прибыть новый человек. Д’Эмпизье выписал счет, небрежно бросил деньги в открытый сейф и предложил выпить на прощание. Отказаться я счел неудобным, как-никак прожил в его доме пять долгих лет, поэтому сел в кресло у стола. Хозяин налил в стакан виски и пододвинул ведерко с полурастаявшим льдом.
    Когда мы выпили, он поинтересовался, лечу ли я самолетом из аэропорта Кай-Так или же буду добираться домой морем. Услышав, что я собираюсь плыть, д’Эмпизье неодобрительно покачал головой:
    — Опасно.
    В то лето газеты пестрели сообщениями о пиратских нападениях на пассажирские суда. Особенно отличались гоминдановцы. Только за один месяц они совершили налеты на восемь судов, в том числе на крупный итальянский пароход «Мариала» и польский сухогруз «Працы». Но особенно доставалось англичанам. Корабли военно-морского флота Британии чуть ли не каждую неделю были вынуждены выходить в море, чтобы обеспечить безопасность своим торговым судам. Тема была интересной, и каждый из нас припомнил несколько страшных историй о злодеяниях современных пиратов. За разговором хозяин почти в одиночку прикончил вторую бутылку. Когда я поднялся и начал прощаться, он вдруг с трудом встал и, шатаясь, направился к сейфу. Порывшись в нем, д’Эмпизье протянул пожелтевшую то ли от солнца, то ли от времени тетрадь.
    — Тебе, как журналисту, будет интересно, — сказал он и почему-то хихикнул. — Прочти, парень, прочти… — После чего неожиданно свалился в кресло и, сложив маленькие ручки на животе, тихо засопел. Видно, поход от стола к сейфу и обратно лишил его последних сил.
    Не придавая особого значения пьяной болтовне хозяина, я поднялся к себе в квартиру. Солнце уже ушло за море, зажглись городские огни, и на темно-синем небе появились красноватые отблески реклам. Чемоданы были собраны и отправлены в порт, идти никуда не хотелось. Я прилег на кровать и открыл тетрадь…
    То, о чем вы прочтете ниже, — правда. Часть моего рассказа взята из газет, часть домыслена для связности повествования, но в основном использованы записи из тетради Эла.
1
    Сыпал теплый весенний дождь. Между бетонными устоями причала плескались небольшие волны. На рейде светились штаговые огни крейсера.
    Подняв воротник бушлата, по мокрым доскам ходил часовой с карабином, изредка посвечивая фонариком на швартовые концы двух буксиров и старого торпедного катера времен второй мировой войны. Дождь усилился. Часовой еще глубже втянул голову в плечи и повернулся к ветру спиной. В тот же момент с кормы буксира к нему метнулась чья-то темная фигура. Часовой обернулся, но над его головой мелькнул кастет, и он упал на причал. Из-за прикрытых брезентом штабелей вынырнули несколько человек и, пригибаясь, побежали к причалу. Шумно сопя и толкаясь, они связали часового, заткнули ему рот кляпом и один за другим перепрыгнули на борт торпедного катера.
    — В машинное отделение, живо! — приказал Эл. — Где Стив?
    — Здесь!
    — Помоги зарядить пулемет!
    — Есть!..
    — Эй, кто-нибудь! — крикнул японцам Эл. — Отдать концы!
    — Можно запускать, капитан? — послышался в переговорной трубке голос Такэды.
    — Давай!..
    Кашлянув, двигатели взревели. Катер отошел от причала, круто развернулся и понесся к выходу из бухты…

    Эта идея возникла у Эла, когда он узнал о новом ограблении итальянского грузового судна пиратами мадам Вонг. Он даже специально съездил в Бангкок и попытался там связаться с людьми мадам, чтобы продать идею. Но ничего у него не вышло: конспирация в банде была отличная.
    Однако мысль эта крепко засела у Эла в голове. Она не покидала его и когда он был палубным матросом на грузовом судне типа «Либерти», и когда работал вышибалой в ночном кабаке и окончательно оформилась, когда он подрабатывал на съемках фильма о последних днях войны с Японией. Тогда Эл решил сам стать хозяином дела, которое задумал.
    Фирма «Парамаунт» приобрела для съемок фильма старый торпедный катер. До тюрьмы Эл служил почти на таких же катерах и считался неплохим моряком. Съемки вели на островах, и продолжались они уже больше месяца. За это время Эл тщательно все обдумал и присмотрелся к другим статистам. В массовках участвовали разные люди, в большинстве своем спившиеся от неудач актеры, юнцы, которым не давала покоя слава Бельмондо, безработные и просто случайные люди, считающие, что работа в кино — это легкий хлеб.
    Из всего этого пестрого сборища Эл выделил двух американцев. По манере говорить, повадкам и нездоровому цвету лица он определил, что парни недавно вышли из тюрьмы. Осторожно прощупав их за выпивкой, Эл предложил свой бизнес. Ребята долго не раздумывали — хлопнув по рукам, пропили вместе с Элом все недельное жалованье в счет будущих доходов с предприятия. Оказалось, что Джо и Стив — так звали парней — четыре месяца назад бежали из тюрьмы. Их осудили за убийство шофера-японца на Окинаве, где они служили на военно-морской базе.
    Джо порекомендовал Элу привлечь к предприятию японца по имени Такэда, с которым он имел одно дельце в Иокогаме. Такэда оказался деятельным и нужным человеком. По профессии он был судовым механиком и привел с собой еще пятерых молчаливых японцев, которых крепко держал в кулаке. Таким образом команда была укомплектована.
    Вечерами они собирались в заброшенных блиндажах, оставшихся еще с войны, и до мельчайших подробностей обсуждали захват торпедного катера. Уточняли места его предполагаемых стоянок, покупали и выменивали оружие, боеприпасы, горючее…
    И вот день этот наступил. Торпедный катер несся к выходу в открытое море, вперед, в неизвестность…
    При выходе из бухты на крейсере замигал прожектор.
    — Что он пишет? — наклонившись к Джо, крикнул Эл.
    Рев двигателей глушил голос.
    — Кто такие? — перевел Джо.
    — Пиши: «Катер идет на съемку фильма к Восточным островам».
    Джо открыл шторку и замигал прожектором.
    «Желаем удачи, — ответили с крейсера, который тоже участвовал в съемках. — Привет Бриджитт Бардо и Голливуду. Отбой».
    Торпедный катер выскочил из бухты и взял курс в открытое море.
2
    На берегу песчаной лагуны, затерянной в глубине покрытого густой тропической растительностью островка, горел костер. На воде покачивался замаскированный ветками торпедный катер. Вокруг костра сидела набранная Элом компания, неторопливо покуривала и слушала рассказ Такэды.
    — На этом островке мы скрывались почти три года и не знали, что война давно кончилась, а император отрекся от престола.
    — Ну, — не поверил Стив, — три года?
    — Три, — подтвердил японец с маленьким высохшим лицом. — Все наше отделение. А Такэда-сансей был нашим капралом.
    — Вы все вместе воевали?
    — Нас пятеро осталось от всего отделения, — сказал Такэда. — А вообще, здесь вокруг сотни полторы таких островков, как этот. И на каждом из них скрывались императорские солдаты. После войны ами плавали вокруг островов и кричали в динамики, что война кончилась, что нам надо сдаться, что нас ждут дома…
    — А мы верили императору и не сдавались, — сказал все тот же японец с высохшим лицом.
    — Японцы хорошие солдаты, — подхватил Эл.
    — А потом? — поинтересовался Джо.
    — Поверили. Вернулись домой. А дома — голод, Хиросима, Нагасаки… Вот и решили держаться вместе. Так прокормиться вроде бы легче. А в общем — все о’кей! — Такэда сморщил лицо в улыбке. — А ты, капитан?
    — Я морской офицер, — сказал Эл, а про себя усмехнулся: «С двумя курсами университета, судимостью за контрабанду наркотиков и еще кое-чем… И зовут вовсе не Эл, но это уже совсем к делу не относится». — Окончил морское училище и служил на торпедном катере, — добавил он вслух, мешая плохой японский язык с английскими словами.
    — И все? — хитро прищурил глазки Такэда.
    — Что тебе еще нужно знать? — грубо сказал Эл.
    — Хорошо, капитан, конечно. Наше дело есть дело, а все остальные дела — кому какое дело? О’кей?
    — О’кей, Такэда, — засмеялся Эл. — По-английски ты говоришь хорошо. Но как скажешь «о’кей» сразу чувствуется, что ты японец.
    — Я никогда этого не скрывал, — с вызовом произнес Такэда.
    — И не скроешь, — хихикнул Джо. — Верно, Эл?
    — Помолчи. Мы здесь собрались не для этого.
    — Я и мои товарищи, — сказал Такэда, — хотели бы знать, как капитан собирается делить трофеи?
    — Fifty-Fifty[2], — сказал Эл. — Пополам.
    — Шутник, капитан, — жестко сказал Такэда. — Капитан забывает, что вас только трое, а нас, японцев, пятеро.
    — Ай, капрал Такэда! — засмеялся Эл. — Капрал забывает, что я — капитан, Джо — радист, а Стив — пулеметчик. У нас специальности. — И он, как бы невзначай, придвинул к себе автомат.
    — Ай, капитан! — Такэда улыбнулся еще шире, чем Эл, и откровенно положил руку на свой автомат. Остальные японцы сразу же придвинулись к нему и напряглись. — Я понимаю, о чем думает капитан: мы желтые. Но капитан забывает, что сейчас все мы одинаковые — черные. И ты, и я, и Джо, и все остальные.
    — Ладно, — сказал Эл недовольно. — Пока делить нечего.
    — Нет, — перестав улыбаться, твердо сказал Такэда. — Договоримся сейчас.
    Эл внимательно посмотрел на него.
    — Все поровну и плюс мне еще пятнадцать процентов… Молчать! — прикрикнул он на своих заворчавших друзей.
    — Кофе бежит!.. — воскликнул Такэда и бросился к котелку.
    Пока остальные пили кофе, Эл расстелил карту и углубился в нее. Он готовился к первому своему делу.
    Через час торпедный катер уже лавировал между бесчисленными отмелями, направляясь в открытое море. Туда, где, по расчетам Эла, должна была состояться встреча с небольшим пассажирским пароходом «Электрик», курсировавшим на линии Иокогама — Манила.
    Катер с размаха гулко бился стальным днищем о встречные волны. В лицо летели колючие брызги. Эл поднял воротник куртки и глубже натянул фуражку. «Главное, — думал он, — чтобы эти на «Электрике» не успели ни с кем связаться по рации. Если им это удастся, тогда конец. Вышлют самолет и… Тебе нужно немного удачи, Эл. Господи, сделай так! Ты ведь знаешь, как мне долго не везло. Слишком долго. А я должен вырваться из нищеты, из этой ямы, куда меня с головой окунула жизнь. Я же неплохой парень, господи, пошли мне немного удачи — и все! Чтобы хоть время от времени чувствовать себя человеком. Господи, сделай так!..»
    На фалах ветер рвал выгоревший японский военно-морской флаг. Эл вздохнул и наклонился к переговорной трубе.
    — Джо, — позвал он.
    — Да, Эл?
    — Поднимись ко мне.
    — Ну? — поднявшись на мостик, сказал Джо.
    — На, повесь вместо этой старой тряпки. — Эл снял с себя белое кашне.
    Джо взял его и скрылся в рубке. Через минуту он появился снова и, ухмыляясь, показал Элу его кашне. На нем черной краской было аккуратно выведено похабное слово и нарисован череп с двумя кривыми костями.
    — Сойдет?
    Эл хмыкнул и кивнул.
    Джо привязал к фалу новый флаг и поднял его на мачту. Японцы нахмурились и повернулись к флагу спиной.
    Катер подходил к нужному квадрату.
    — Самый малый! — приказал Эл.
    Рев двигателей перешел в глухое бормотание. Катер сразу осел, выпрямился и закачался на волнах.
    Скоро в море показался дымок, затем мачты и верхние надстройки парохода. «Электрик» шел точно по расписанию.
    — Внимание! — сказал Эл. Он здорово нервничал.
    Неважно себя чувствовали и остальные. Стив вцепился в ручки спаренного пулемета и непрерывно сплевывал на палубу. Джо то и дело выглядывал из рубки и злыми глазами всматривался в далекий еще пароход. Сдержанней всех вели себя японцы.
    До «Электрика» оставалось около трех миль.
    — Полный вперед!.. — закричал Эл.
    Серый торпедный катер с неизвестным флагом появился перед «Электриком» неожиданно. Сделав широкий круг около парохода, он пошел параллельным курсом. На палубу «Электрика» высыпали пассажиры и приветственно замахали руками.
    — На «Электрике»! — крикнул в рупор Эл. — Остановить машину!..
    На крыле ходового мостика парохода появился капитан с мегафоном в руках.
    — В чем дело? — спросил он. — Кто вы такие?
    — Ну-ка, Стив, — сказал Эл, — по антенне!
    С торпедного катера застучал крупнокалиберный пулемет. Пассажиры бросились ничком на палубу.
    Катер отошел от «Электрика», сделал боевой разворот и понесся на пароход в торпедную атаку.
    Нервы у капитана не выдержали, и он отдал команду остановить пароход.
    — Спустить трап! — приказал в рупор Эл.
    Матросы на «Электрике» засуетились, и с борта упал штормовой трап.
    Катер осторожно приблизился к борту парохода. Забросив автомат за спину, Эл начал подниматься по раскачивающемуся трапу. Хотя ему было очень страшно, но он решил первым подняться на «Электрик», чтобы до конца утвердить свой авторитет и право хозяина предприятия.
    «Если кто-нибудь из этих типов там, наверху, догадается взять багор в руки…» — Эл быстро поднялся на борт и с облегчением спрыгнул на палубу. За его спиной, один за другим, поднимались японцы.
    На палубе, чуть в стороне от штормтрапа, стоял капитан, а за ним толпилась команда и перепуганные пассажиры.
    — Я хочу знать, по какому праву вы останавливаете и обстреливаете пароход, находящийся в экстерриториальных водах! — Капитан вышел вперед.
    — Не так торжественно, папаша, — сказал Эл и обернулся к Такэде.
    — Всех вниз! На палубе оставить часового.
    Торопясь, японцы согнали пассажиров и команду в салон. Там они заставили поднять всех руки и повернуться лицом к стене.
    — Это и тебя касается, папаша, — сказал капитану Эл, появляясь в салоне. До этого он успел подняться в радиорубку и разбить аппаратуру.
    — Протестую! — побагровел капитан, но руки поднял. — Это нарушение всех международных прав!..
    — Не горячитесь, папаша, — обыскивая капитана, сказал Эл. — Берегите сердце и остаток непрожитых лет.
    Такэда со своими японцами молча, но сноровисто отбирали у пассажиров бумажники и драгоценности.
    Бросив в общую кучу бумажник капитана, Эл подошел к бару.
    — Приятель, — обратился он к бармену с бледным прыщеватым лицом, — налей-ка мне вон того напитка. — Эл показал на бутылку «Белой лошади». — И пачку «Капораль», синих.
    Дрожащей рукой бармен налил в стакан виски и машинально спросил, не сводя глаз с автомата:
    — С содовой?
    — Нет, благодарю. — Эл залпом выпил. — А теперь гони сдачу.
    Бармен посмотрел на него ошалелыми глазами.
    — Ну, — Эл нетерпеливо повел автоматом.
    — А!.. — обрадованно вскричал бармен. Он быстро вытащил из-под стойки ящик с выручкой и протянул Элу.
    — Умница, — похвалил Эл.
    За внешним спокойствием и бравадой он прятал страх и все время напряженно держал палец на скобе снятого с предохранителя автомата.
    Эл высыпал деньги из ящика на стойку бара, где уже грудой лежали бумажники, серьги, часы…
    — Все, — сказал вспотевший Такэда и положил сверху несколько золотых обручальных колец.
    — Найди какой-нибудь чемодан и сложи все это. — Эл кивнул на добычу. — Ложись! — крикнул он. — Быстрей!.. — И для эффекта дал в подволок короткую очередь из автомата.
    Пассажиры и матросы команды бросились на пол. По салону пополз кислый пороховой дым.
    — Послушай, папаша, — Эл подошел к капитану «Электрика» и взял его за начищенную пуговицу на кителе. Капитан был единственным человеком, который не лег на пол. — Дай ключи от судовой кассы.
    — У меня их нет, — сказал капитан.
    — Не упрямьтесь. Вы же знаете, что мы все равно откроем ее, а это только принесет лишние убытки компании. Она потеряет отличного капитана и сейф.
    Капитан помедлил немного, а потом, как-то сразу потеряв свою выправку, обмяк и вынул из потайного кармана ключ.
    Эл и Такэда отыскали каюту с табличкой «Капитан» и в ней обнаружили небольшой сейф. Открыв его, Эл присвистнул. В сейфе лежали толстые, перевязанные пачки гонконговских долларов. Такэда подставил предусмотрительно захваченный с собой мешок.
    — Как во сне! — лихорадочно блестя глазами, сказал Эл, выгребая из тесной камеры сейфа пачки денег.
    — Миллион? — шепотом спросил Такэда.
    — Поменьше… — прикинув мешок в руке, сказал Эл. — Но кое-что. Это начало, Такэда-сансей!
    Такэда еще раз заглянул в пустой сейф и с сожалением прикрыл стальную дверцу.
    Они вышли из каюты капитана и, сдерживая срывающийся на бег шаг, поднялись на палубу.
    После полутемного коридора в глаза ударил яркий свет солнца и голубого моря. В кабельтове от «Электрика» болтался на волнах торпедный катер.
    «Маленькая мышка, которая съела большого слона», — ласково подумал о нем Эл. Напряжение спадало.
    — Запрешь дверь салона, — щурясь на проглянувшее солнце, сказал он. — А для страха дай пару очередей вверх.
    — Есть, капитан. — Такэда недоверчиво покосился на мешок в руках Эла и побежал к салону, несколько раз оглянувшись на ходу.
    Эл махнул рукой стоящему на палубе катера Стиву. Торпедный катер развернулся и пошел к «Электрику».
    В салоне послышался треск длинной автоматной очереди. Выскочили японцы с чемоданом…
    Только когда пароход скрылся из глаз и с него даже в бинокль нельзя было определить курс катера, Эл повернул к островам.
    Добыча тянула на двести с лишним тысяч долларов, не считая золотых часов и мелких драгоценностей.
    — Боже мой!.. — высчитав прутиком на мокром песке свою долю, воскликнул Джо. — Морган перед нами — сопливый мальчишка!
    — Как будем делить часы? — спросил Стив. — Тут их нечетное количество.
    Такэда улыбался благодушно, но и его руки беспокойно перебирали тусклые бронзовые пуговицы на кителе.
    «Придется туго, — думал Эл. — Суметь бы убедить Такэду… А своим я сумею заткнуть глотку…»
    — Делить не будем, — произнес он и не спеша начал укладывать пачки с долларами в чемодан.
    Пальцы у Такэды замерли. Глаза остальных японцев превратились в узкие, как лезвие опасной бритвы, щелки. Джо и Стив перестали спорить и примерять драгоценности.
    При полном молчании Эл уложил в чемодан деньги и защелкнул замки.
    — Капитан объяснит, почему он не хочет делить заработанные всеми деньги? — вкрадчиво спросил Такэда, делая ударение на слове «всеми».
    — Не дам! — с яростью закричал Джо и схватил автомат.
    Японцы привстали.
    — Если ты сейчас же не положишь автомат на место, я тебя убью. — Эл расстегнул кобуру пистолета. — И тогда ты никогда не узнаешь, почему я не хочу их делить.
    Такэда чуть заметно кивнул.
    Японцы ловкой подсечкой сбили с ног Джо и отобрали оружие.
    — Деньги, конечно, можно поделить… — Эл потер заросший подбородок. — Сумма немалая. На нее каждый из нас сможет открыть небольшую лавку и протянуть несколько лет. Но вы никак не возьмете в толк главное условие нашей игры. Если мы уж приготовили свой зад для электрического стула, то надо — черт побери! — рисковать им до конца, а не размениваться на мелочи!..
    — Завтра поймаем другой пароход!.. — перебил его Джо.
    — Ты заткнешься наконец или нет?!
    Джо отполз от костра.
    — Если мы еще раз попытаемся остановить в этом районе судно, то на следующий день правительство вышлет сюда вертолет и нас расстреляют из пулеметов без всякого суда и следствия!
    Эл закурил.
    — Что же предлагает капитан? — помолчав, спросил Такэда.
    «Клюнул», — с облегчением подумал Эл, но с ответом не спешил.
    — Я думал об этом, — медленно начал он, глядя в костер. — Думал много и пришел к такой идее. На эти деньги мы должны основать фирму. Настоящую, солидную фирму. Называться она будет, ну, скажем, «Такэда, сыновья и К°».
    Японцы заулыбались.
    Стив недоуменно развел руками.
    — Так я и знал… — проворчал из-за костра Джо.
    — Да, фирму. У нее будет свой офис на одной из тихих улочек Иокогамы, а в офисе будут работать сотрудники и стучать на машинке шикарная машинистка с рыжими волосами. Фирма «Такэда, сыновья и К°» (японцы снова заулыбались. Им это положительно нравилось) будет вести свои торговые дела в различных портах земного шара, — продолжал Эл. — Грузовое судно, арендуемое фирмой, будет трампом[3], перевозящим различный груз. Но в трюме этого судна будет наш катер. Понимаете? — Эл посмотрел на внимательные лица. — Ладно. Представьте себе такую картину: Атлантический, Тихий или любой другой океан. Закат. Грузовое судно фирмы останавливается несколько в стороне от нужного квадрата, где в такой-то час должен появиться облюбованный пароход. За десять минут до этого часа на грузовом судне фирмы открывается трюм, оттуда краном извлекается торпедный катер, спускается на воду. На катер переходит ударная команда с оружием и…
    — И все о’кей! — сказал Такэда. — Понял, капитан. Браво!
    Эл вытер вспотевший лоб.
    — А после того как облюбованный пароход станет на энную сумму легче, катер, как призрак, исчезнет в открытом море. Уйдя за пределы видимости, он снова вернется в трюм грузового судна, которое сразу же полным ходом пойдет дальше к месту следования. В порту назначения судно разгрузится и возьмет какой-нибудь другой фрахт. Кстати, фирма от этого будет иметь вполне конкретную прибыль.
    — Эл, извини меня, — сказал Джо. — Я щенок.
    — Рыжий поганый щенок, — поправил Эл. — Суть всего этого маневра в том, что пароход, который посетили представители фирмы и предусмотрительно испортили рацию и навигационные приборы, доберется до ближайшего порта или встретит другое судно не сразу, а спустя какое-то время. Следовательно, у нас всегда будет время смыться. Пока власти вышлют сторожевые корабли и самолет туда, где был совершен налет, судно нашей фирмы будет уже за сотни миль от этого места. Только при этой системе мы будем застрахованы, как золотой запас в форте Нокс…
    При этих словах вся компания начала хохотать так, что в джунглях проснулись и закричали встревоженные обезьяны.
    — Беременное торпедным катером судно!.. — орал Джо, катаясь у костра.
    Стив изо всех сил хлопал Эла по спине, выражая свое восхищение.
    — Нет!.. — задыхался от восторга Джо. — Я же говорил — Морган перед Элом сопливый мальчишка! Зарегистрируй патент, Эл!..
    Оставалась самая щекотливая часть дела. Эл поднял руку, требуя тишины.
    — Сегодня ночью я и Такэда отправимся в Иокогаму. Мы должны снять помещение для фирмы и зафрахтовать судно. Все деньги мы берем с собой.
    У костра снова наступило настороженное молчание.
    — Знаю, о чем вы подумали. Мы не сбежим с этим… — Эл пнул ногой чемодан.
    — Почему Такэда? — недовольно спросил Джо. — Могу поехать я или Стив.
    — Такэда знает город и японский язык. — Эл доверительно обнял Джо. — Вы должны верить мне, иначе ни черта не выйдет. Потом, Такэда ни за что не упустит меня с деньгами. Для этого он слишком любит своих друзей-японцев и хорошо владеет ножом и каратэ. Я правильно говорю, Такэда-сансей?
    — Я был инструктором, — кивнул Такэда и быстро заговорил по-японски, объясняя ситуацию.
    Японцы согласно молчали и внимательно смотрели на Эла.
    — Едем, капитан, — сказал наконец Такэда.
    Эл развернул карту и зажег фонарик.
    — Мы с тобой высадимся возле этой деревушки. Ты бывал там?
    Такэда наклонился к карте.
    — Да, капитан. Через нее проходит железная дорога до Иокогамы. Мы ездили туда с женой, еще до войны…
    Эл и Такэда побрились перед осколком зеркала, который таскал в кармане фасонистый Стив, и тщательно вычистили одежду. Перед тем как подняться на борт катера, Такэда достал из рюкзака припрятанную бутылку.
    — Если капитан позволит… Ваш знакомый подарил с «Электрика».
    — За нашу удачу! — взяв бутылку, сказал Эл.
3
    Им повезло. Высадившись с торпедного катера на глухом скалистом берегу, Такэда и Эл пришли к станции как раз к поезду на Иокогаму. Чтобы не привлекать к себе внимание, они взяли билеты в вагон третьего класса и, найдя свои места, сразу уснули.
    Поезд прибыл в город днем. Первым делом они позвонили в отель и заказали два номера. Затем поехали на такси в громадный, весь из стекла супермаркет, где можно было купить все, начиная от пачки жевательной резинки и кончая американским автомобилем последней марки. Через час они битком набили чемоданы костюмами, бельем и обувью для команды торпедного катера и, дав адрес отеля, приказали отвезти туда покупки. В тот же день они успели открыть счет в городском банке, а вечером напились в баре при отеле.
    Следующие два дня Эл и Такэда оформляли с вежливым до умопомрачения чиновником из городской префектуры документы по организации фирмы и назвали ее — на этом настоял Эл — «Такэда и К°», фирма по перевозке сухогрузных материалов». Дом, где на первом этаже разместилась новая фирма, находился в одном из деловых кварталов города, что говорило о солидном счете в банке и укрепляло, как выразился Эл, «ее реноме». Эл, который выступал в роли директора фирмы, собрал у себя в кабинете немногочисленных сотрудников и произнес краткую речь. В ней он подчеркнул роль новой фирмы в экономическом развитии страны и ее торговых контактов и в заключение призвал сотрудников к добросовестному исполнению своего дела…
    В пятницу, после того как аренда небольшого грузового судна «Хати-мару» была официально оформлена соответствующими документами в нотариальной конторе, Такэда переоделся в дешевый костюм и исчез в портовом районе Иокогамы. Через два дня он набрал там восемь парней, готовых за несколько фунтов перерезать глотку родному брату, приодел их и отправил в качестве матросов на «Хати-мару».
    В понедельник они расстались. Такэда поездом отправился обратно в деревушку, где его ночью должен был ждать катер, а Эл, предупредив сотрудников фирмы, что выезжает в длительную заграничную командировку, вышел в море на арендованном судне. Встретиться договорились в точке, находящейся в семи милях западнее острова. Там «Хати-мару» спрячет в трюм торпедный катер и отправится в Порт-Саид за грузом фиников для Норвегии…

    Одиннадцать месяцев они безнаказанно нападали на пассажирские суда. Грабили судовые кассы и пассажиров. Я помню, какими ужасами газеты расписывали налеты пиратского катера, и стоило ему появиться перед судном, как экипажи без сопротивления сдавались пиратам.
    Судя по записям в тетради, сумма награбленного к тому времени уже составляла что-то около шести миллионов долларов. Основная часть их лежала под шифром в одном из швейцарских банков, и еще около миллиона в различной валюте хранилось на «Хати-мару».
    Денег было достаточно, но компания Эла вошла во вкус — отказа в этой игре без правил не было ни в чем. Удача бежала впереди, как хорошая охотничья собака…
4
    Океанский лайнер «Патриция» стоял у причала порта Гонолулу. Все шесть этажей плавучей гостиницы отражались в матово-черной воде бухты. На лайнер поднимались солидные, уверенные в своем праве на власть джентльмены и элегантные загорелые женщины. Из ресторана в здании вокзала неслись стоны гавайской гитары. У грузового трапа на корме «Патриции» суетились носильщики и матросы, укладывавшие на ленточный транспортер большие чемоданы, сундуки, кофры… Все было так, как и должно быть. Жизнь шла по расписанию.
    Облокотившись на поручни, на верхней палубе стоял мужчина в белом костюме. Из верхнего кармана пиджака выглядывал уголок цветного платка. У мужчины был ровный пробор в коротко остриженных волосах, загорелое лицо, как у тех с большими чемоданами, твердый, резко очерченный подбородок и светлые прищуренные глаза, а также широкие плечи и мощные кисти рук. Элегантный мужчина красиво, как это делают в кино, раскурил дорогую сигару. Пуская вверх дым, он наблюдал за бесшумно сновавшими по черной воде джонками с красными фонариками на носу.
    Таким видел себя Эл со стороны, и это приводило его в пьянящий восторг. Этот восторг зарождался где-то в глубине, поднимался волнами, кружил голову, наполняя тело неизъяснимо сладостной дрожью.
    Пир такой красивой жизни Элу приходилось видеть и раньше. Он вырос в Майами, курортном городе, где круглый год светило жаркое солнце и продолжался праздник. Там у причалов покачивались высокие мачты частных яхт, а ночью рекламы сотен баров, кабаре и ночных ресторанов заливали улицы неоновым светом. Тогда Эл был униформистом у этой ярко освещенной арены. Ворочаясь по ночам в постели, он часто представлял себя то хозяином отеля, в котором отец служил портье, то владельцем яхты и спортивного «ягуара» с автоматическим откидным верхом. Таким, как у Стенли Годфрида, сына владельца универсального магазина «Все для тебя, парень». С Годфридом-младшим он тогда учился в одном классе и смертельно завидовал ему. Завидовал машине, каникулярным поездкам на Азорские острова, его здоровому, уверенному в себе отцу. Своего же папаши Эл стеснялся и презирал за полный собачьей готовности взгляд, вечную боязнь потерять работу, за то, что он молча сносил скандалы и попреки матери, за унылый пустырь возле дома. После школы Эл вступил в армию, чтобы не видеть озабоченных лиц родителей и за государственный счет посмотреть мир. И обязательно — Гавайские острова. Детская мечта сбылась. «Смотрите! — мысленно кричал Эл. — Я теперь такой же, как и вы! Я тоже наверху! И вам больше никогда не удастся сбросить меня обратно в трюм!..» Его трясло. Раздувая ноздри от сознания собственной силы и удачи, Эл уставился на красивую женщину с круглыми загорелыми плечами. Почувствовав на себе взгляд, она повернула небольшую породистую головку и отчужденно посмотрела на Эла. Он качнулся вперед навстречу этим зеленым глазам, но она чуть презрительно повела плечом и снова отвернулась к причалу. Эл восхищенно прищелкнул языком.
    — Бой! — охрипшим голосом позвал он пробегавшего мимо мальчика в форменном костюме и откашлялся.
    — Слушаю, сэр?
    — Кто эта леди? — Эл показал на женщину.
    — Простите, сэр. Не знаю, сэр.
    — Узнай, кто и куда едет. Получишь еще столько же. — Эл сунул в руку мальчика несколько долларов.
    — Я узнаю, сэр. Благодарю вас, сэр. — Рассыльный поклонялся и отошел в сторону.
    Раздался густой, заглушающий все звуки рев. На причале заволновалась цветная толпа провожающих. Они что-то беззвучно кричали, размахивали платками, смеялись и посылали воздушные поцелуи стоявшим на палубах пассажирам. Матросы начали выбирать концы.
    Рев смолк. К «Патриции» подошли два буксира. На ходовом мостике появился капитан в белом кителе и отдал команду. Буксиры уперлись в борт лайнера носами. Гигантская туша «Патриции» начала медленно отходить от причала, обрывая разноцветные ленточки, тянувшиеся от пассажиров к провожающим.
    Буксиры вывели лайнер и развернули его. Явственней заработали машины. Лайнер вздрогнул и, заметно набирая скорость, пошел к выходу из порта. Проплыли мимо створные огни на конце мола, и «Патриция» вышла в открытое море. Скопище сбегающих к берегу городских огней отдалялось.
    Эл повернулся. Зеленоглазой женщины не было. Он потер рукой подбородок и пошел к трапу. Поблагодарив кивком боя, предусмотрительно распахнувшего перед ним зеркальную дверь, он вошел в салон для пассажиров первого класса. В салоне было тихо. В дальнем углу несколько человек уже играли в бридж, да у стойки скучающий бармен протирал высокие стаканы.
    Возле большого макета «Патриции» утонул в кресле Такэда в черном, похожем на пасторский, костюме. Он важно листал какой-то ярко иллюстрированный журнал. Эл усмехнулся. Неслышно ступая по толстому ковру, он подошел к Такэде, стал у него за спиной и негромко произнес:
    — Руки вверх!
    Спина у Такэды окаменела, затем он резко обернулся.
    — Ай, капитан… — Он перевел дух. — Капитан так шутит, а у меня больное сердце.
    Эл сел, положил в пепельницу недокуренную сигару и не спеша достал из кармана план «Патриции».
    — Еще раз уточним основные моменты, — сказал он. На плане были подробно указаны служебные помещения и расположение кают лайнера. Красные стрелки объясняли, как пройти в нужное помещение.
    Не опуская журнала, Такэда повернул к нему голову.
    — Завтра ровно в двенадцать ночи, когда сменяются вахты, ты, Стив и я заходим к капитану. Это здесь. Мимо ресторана, по трапу — в служебный коридор, вторая дверь после каюты старшего помощника.
    — Помню.
    — В это время Джо и этот новый из Иокогамы, как его?
    — Уэдзи, капитан.
    — Джо и Уэдзи захватывают радиорубку и обезвреживают радиста.
    — Понятно, капитан.
    — Джо кодом вызывает с «Хати-мару» катер, после чего рацию уничтожить…
    — Капитан, — предостерегающе произнес Такэда.
    — Сигареты, сигары, господа? — Девушка в форменном костюмчике остановила тележку с пачками сигарет и сигар различных марок.
    Такэда чопорно отказался.
    — Сигару, — Эл бросил на тележку пятидолларовую бумажку.
    — Благодарю вас, сэр… — Девушка присела.
    Эл взял из коробки сигару и посмотрел ей вслед.
    — Ай-яй, капитан! — Такэда погрозил пальцем. — Дело прежде всего.
    — Классный лайнер эта «Патриция», — подмигнул ему Эл.
    — Молодость, молодость… Ее ни за какие деньги не приобретешь.
    — Не расстраивайтесь, Такэда-сансей. За хорошие деньги и вас будут любить, поверьте.
    — За деньги не надо, — поскучнел Такэда, и лицо его стало совсем похоже на печеное яблоко.
    — Все, что я тебе сказал, должно произойти точно по времени. Следующая вахта заступает через четыре часа, поэтому мы возьмем ноги в руки не позже половины четвертого. — Эл взял из пепельницы недокуренную сигару, но передумал — бросил ее обратно и достал новую.
    — Учитесь красиво жить, капитан? — поддел Такэда.
    — Приобретаю привычки. — Эл раскурил сигару. — Возникло непредвиденное обстоятельство: сейф перенесли в специальную бронированную каюту. Где она находится, — Эл, свернув план трубочкой, передал Такэде, — я отметил крестиком. Покажешь ребятам, а потом проверишь их. Найти к каюте дорогу они должны с закрытыми глазами.
    — Значит, наш старый план изменился?
    — Да, тот вариант отпадает. — Эл помолчал. — Охраняют каюту пятеро. Я видел их на причале, когда на броневике привезли мешки с валютой. Парни здоровые.
    — Что же делать теперь, капитан? — спросил Такэда, листая журнал.
    — Думать надо. Один из этих типов все время торчит с автоматом в коридоре, а остальные волки сидят в каюте с сейфом, и наверняка не с пустыми руками… Опусти журнал! — раздраженно сказал Эл. — Сидишь, как гангстер из дерьмового фильма!
    Такэда бросил на столик журнал, зло прищурился.
    — Ладно, — примиряюще сказал Эл. — Ладно, Такэда-сансей. Дело есть дело, ты же сам любишь так говорить…
    Такэда только со стороны казался добродушным стариком с грустной улыбкой на сморщенном лице. Но он крепко держал в руках своих японцев, и без его согласия они не выполнили бы ни одного приказания. Эл это хорошо знал, немного побаивался его и старался не обострять отношений.
    «Леди и джентльмены! К вашим услугам на лайнере «Патриция» имеются четыре ресторана, повара которых могут удовлетворить самый изысканный вкус, а в барах вы всегда найдете напитки, отвечающие вашему настроению… Вниманию любителей спорта! Вас ожидает прекрасный теннисный корт, где вы сможете скрестить ракетки с друзьями, а также два бассейна…» — перечислял достоинства «Патриции» бархатный мужской голос из невидимого динамика…
    — У меня предложение. — Эл поднялся. — Выпить сейчас напитка, который отвечает нашему настроению, и — спать. Завтра додумаем. У нас впереди еще целый день.
    Они направились к стойке бара.
    Всю ночь Элу снился один и тот же сон. Будто бежит он по мокрым улицам какого-то странного города, а за ним гонится человек с белым пятном вместо лица. Чувствуя, что он задыхается, Эл останавливается и выхватывает пистолет. Выставив его вперед, он давит и давит на курок, но тот мягко утопает где-то внутри, а проклятый пистолет не стреляет. Эл плачет от бессильной злости и швыряет в ненавистное белое лицо оружие. Человек с белым лицом набегает на Эла и, обнажая манжеты, протягивает к нему волосатые руки.
    — Не надо! — закричал Эл и проснулся.
    «Надо было бить его ребром руки по шее и левой в солнечное сплетение! — думал он, тяжело дыша. — Я бы тебе показал, скотина! — Эл сжал кулаки, мысленно ломая противника. — Ладно, старина, не порть себе настроение. Это только неудачникам везет во сне». Он взял с ночного столика часы.
    — Ого! Десять… Такэда уже бегает по палубе и шипит, как испорченный сифон.
    Эл принял душ и тщательно выбрился. Взглянув в зеркало, он остался доволен своим внешним видом.
    — С добрым утром, сэр, — поздоровался убиравший в коридоре матрос.
    — Доброе утро, — приветливо откликнулся Эл.
    Он прошел по слегка покачивающемуся коридору и постучал в дверь каюты, где жил Такэда. Никто не ответил.
    — Он только что вышел, сэр, — сказал матрос.
    Эл позавтракал в ресторане и поднялся на палубу для пассажиров первого класса.
    На свежем утреннем небе не было ни единого облачка. Оно было чистое и такое густое от синевы, что казалось перевернутой копией моря.
    Создавалось ощущение, что «Патриция» застыла в этом тягучем, переливающемся на солнце голубом киселе. Только широкая пенная дорожка за кормой да легкая дрожь палубы говорили о скорости.
    Из бассейна несся визг и хохот. Там пытались оседлать большой, ярко раскрашенный шар. На носу лайнера собралась толпа и весело наблюдала за резвящейся в пене у форштевня стаей дельфинов.
    Такэды на этой палубе не было.
    «Черт с ним, — подумал Эл, — увижу еще». Он разложил шезлонг, удобно устроился в нем и закрыл глаза. Припекало, но лицо приятно обдувал легкий ветерок. Думать не хотелось. Не открывая глаз, Эл достал сигару и закурил. «Лежать бы вот так и не знать никаких Джо, японцев. — Он вздохнул. — Игра, кажется, затягивается. Скоро станет горячо. Рано или поздно нас прихлопнут козырным тузом, а ведь я еще хочу, чтобы меня встречала жена с двумя сопливыми сорванцами, похожими на папу. Надо кончать…» И мысль, которая все время пряталась где-то в тайниках сознания, стала оформляться реальным планом действия.
    Впервые Эл задумался над этим, когда через своего человека в Гонолулу узнал, что на «Патриции» будет отправлена в Англию крупная сумма денег. Точную цифру этот человек назвать не мог, но утверждал, что сумма внушительная. Эл долго колебался, взвешивая шансы «за» и «против», в конце концов решился сделать последнюю ставку и сорвать банк. В плане, разработанном вместе с Такэдой, весь упор делался на неожиданность. Никто не мог предположить, что на такое гигантское судно, как «Патриция», с одной только командой в двести с лишним человек, кто-нибудь осмелится напасть. Лайнер был слишком крупным куском даже для знаменитой мадам Вонг…
    — Сэр…
    Эл открыл глаза.
    Возле шезлонга стоял вчерашний бой.
    — Простите, сэр, что побеспокоил вас, но вы изъявили желание узнать о леди.
    — Выкладывай свои новости, парень.
    — Она танцовщица, сэр, — наклонившись к Элу, сообщил бой. — Возвращается в Англию после гастролей в Гонолулу. Зовут ее Франсуаза Жувазье.
    — А тип, что трется возле нее? Кто он?
    — Импресарио и близкий друг. — Бой сдержанно улыбнулся, выделяя интонацией «близкий». — Номер каюты леди двести первый, недалеко от вашей, сэр. Для начала вы могли бы послать цветы.
    — Хорошую школу ты прошел, паренек, — одобрительно сказал Эл. «Мальчик думает, если я называю его парнем, то он может давать мне советы, как идиоту янки».
    — Вот тебе обещанные десять долларов и еще двадцать. На них купишь букет цветов. Полагаюсь на твой вкус, парень.
    — Благодарю вас, сэр. От кого прикажете передать, сэр?
    — Скажешь, что от поклонника ее таланта.
    — Понял, сэр. — Бой почтительно поклонился и отошел.
    Становилось жарко, Эл встал и не спеша направился в каюту за плавками. Проходя мимо теннисного корта, он увидел зеленоглазую женщину. Она стояла у сетки, наблюдая за игрой двух голенастых юношей. Франсуаза Жувазье была в коротких шортах, туго обтягивающих бедра, и белой рубашке с якорем на груди. Сильные упругие ноги лоснились от загара.
    Эл сделал круг, чтобы пройти мимо нее. Поравнявшись, он вежливо поклонился. В ее глазах мелькнула веселая искорка, и она наклонила голову, не то отворачиваясь от Эла, не то отвечая на его поклон.
    Эл прошел мимо и уже у трапа оглянулся.
    Чуть склонив голову, она смотрела ему вслед. Элу очень хотелось вернуться и заговорить с ней, но, боясь испортить удачное начало, он пересилил себя и сбежал вниз по трапу в коридор.
    У его каюты топтался Такэда все в том же черном пасторском костюме.
    — Хелло, Такэда! — весело крикнул Эл. — Где пропадаешь, мой старый боевой камрад?
    — Об этом я хотел спросить капитана, — заворчал Такэда.
    Эл открыл дверь каюты.
    — Прошу.
    — Пожалуйста, капитан. После вас.
    — Нет, уважаемый Такэда, только после вас, — делая церемонный японский поклон, сказал Эл и рассмеялся.
    Такэда пошевелил короткими ноздрями, подозрительно принюхиваясь к Элу.
    — Только чашку кофе. — Эл прошел в каюту и начал переодеваться. — Где ты был все утро?
    — Проверял наших людей, — Такэда сел в кресло и деликатно отвернулся. — Капитан что-нибудь придумал?
    — Да, — сказал Эл, натягивая плавки. — Но в целом план останется прежним.
    — Мне кажется, что капитан очень легко относится к этому делу…
    — Это тебе только кажется, — засмеялся Эл и похлопал Такэду по плечу. — Купаться ты, конечно, не пойдешь?
    — Что мне сказать нашим людям?
    Эл стал серьезным.
    — Напомни им, чтобы не собирались вместе, не смели пить и помнили, что в двадцать три часа сорок минут все должны быть на своих местах. С оружием, — добавил он. — А как поступить с этими парнями из охраны, я объясню тебе вечером.
    Такэда согласно кивнул, но было видно, что он недоволен.
    До ленча Эл купался и загорал, все время стараясь улучить момент и заговорить с Франсуазой Жувазье. Но антрепренер, или как он там назывался, не отходил от нее ни на шаг. Во время ленча Эл, проходя мимо ее столика, улыбнулся, но она скользнула по нему спокойным взглядом и равнодушно отвернулась. Эл обиделся. Радостное, чуть влюбленное настроение было испорчено.
    Наступил вечер. Радио «Патриции» все тем же бархатным голосом приглашало посетить рестораны лайнера, где должен был состояться бал и какой-то большой сюрприз. Эл потер руками лицо и направился в ванную. В дверь каю