Океан. Выпуск двенадцатый

Океан. Выпуск двенадцатый

Аннотация

    Литературно-художественный морской сборник знакомит читателей с жизнью и работой моряков, с выдающимися людьми советского флота, с морскими тайнами, которые ученым удалось раскрыть.

Оглавление

Океан. Выпуск двенадцатый

ПРИХОДИ К НАМ НА МОРЕ!

Ю. Оболенцев
ЗДРАВСТВУЙ, ОКЕАН!

Здравствуй,
тысячеликий!
Солью выбели губы,
выплесни к небу
птичьим криком…
Любо!

Запахом водорослей и озона
бейся,
бунтуй в легких,
встань на дыбы,
валом зеленым
с разгона
в борт
грохни!

Выше подбрось на своей ладони,
круче —
полней нагрузку!
Дай твой размах,
глубину,
гармонию,
ритмы твои —
музыку!

Г. Щедрин
Герой Советского Союза, капитан дальнего плавания, вице-адмирал в отставке
СЧАСТЛИВОГО ПЛАВАНИЯ, БУДУЩИЕ МОРЯКИ!

    В жизни мне очень везло. Родился на берегу «самого синего в мире» Черного моря, в городе Туапсе. В ранней юности, без преодоления особых преград, стал тем, кем мечтал быть с детства, — моряком. Закончил морской техникум в Херсоне и за сравнительно короткий срок вырос до капитана дальнего плавания. А в военно-морском флоте прошел путь от краснофлотца до вице-адмирала.
    Везение заключалось не только в исполнении мечты детства, и даже не в том, что очень быстро продвигался по служебной лестнице и в двадцать четыре года стал командиром мощного боевого подводного корабля. Везло прежде всего в том, что на судах и кораблях, на которых я плавал, меня окружали требовательные и добрые люди. Экипажи были на редкость дружными, сплоченными, помогавшими мне учиться, постигать морские премудрости.
    Однако везение не надо рассматривать как непрерывную цепь успехов, побед и удач. Более чем за полувековую мою службу бывало всякое: и радости, и победы, и огорчения, и неудачи.
    Мне часто приходится встречаться с молодежью, школьниками, отвечать на многочисленные письма юношей и девушек. Вопросы задают разные. Но чаще всего спрашивают: трудна ли профессия моряка, какая специальность на флоте самая интересная, можно ли справиться с морской болезнью и очень ли страшна разбушевавшаяся стихия?
    И мне самому, и всем, кого я близко знаю, и даже бывалым морякам на море всегда было трудно. Причем не только в начале пути, в молодости, но и в середине, и даже в конце службы. Моряку надо многое уметь: уметь переносить многомесячную разлуку с землей и близкими; уметь верить в любовь той самой желанной и дорогой, что ждет тебя дома; уметь, если надо, не отдыхать сутками и отстоять вахту за товарища; уметь, не раздумывая, броситься в огонь и в воду, если твой корабль в беде; уметь не падать духом даже тогда, когда стоишь на самом краю… И многое другое. Все эти умения обязательно понадобятся в морской жизни.
    Говорю о трудностях вовсе не для того, чтобы напугать вас. Нет. Просто хочу честно предупредить тех, кто собирается связать свою судьбу с морем, — легкой жизни не ждите. А вот то, что она будет интересна, — обещаю твердо. Что касается меня, то, если бы мне дали вторую и третью жизнь, я, ни минуты не колеблясь, отдал бы их флоту, кораблям, морям и океанам.
    Ответить однозначно на вопрос, какая морская специальность самая интересная, невозможно. В торговом, промысловом и, особенно, в военно-морском флоте очень много специальностей, их перечисление заняло бы несколько страниц. Все они интересны, все нужны, и все они связаны с глубокими знаниями различных отраслей науки и техники. Все они обеспечивают управление и деятельность судов и кораблей. Неинтересных среди них, по-моему, нет.
    Это относится как к специальностям рядового и старшинского состава, так и к офицерам.
    Страшна ли морская болезнь? Все ли ей подвержены? Можно ли ее победить?
    Тот, кто утверждает, что ему любая качка нипочем, грешит против истины. Качка — необычное для человека состояние, и болезнь, вызываемая ею, вполне объяснима. В улитке нашего среднего уха есть жидкость, которая при качке переливается. При этом она раздражает соответствующие нервы, что и вызывает приступы болезни. Однако организм большинства людей успешно приспосабливается к новым для себя условиям, и болезнь проходит.
    Но процесс этот далеко не всегда бывает быстрым и легким. Требуются волевые усилия самого «больного». Настойчивость, активное желание победить недуг намного ускоряют и адаптацию человека и его «оморячивание». Главное — не поддаваться болезни, не залеживаться на койке, а работать, выполнять свои обязанности, как бы трудно это поначалу ни казалось. Те, кто так поступает, гораздо быстрее справляются с морской болезнью, чем раскисшие, расслабившие волю и признавшие себя побежденными.
    Должен оговориться: качка на различных кораблях и судах разная. Поэтому случается и так: проплавает моряк некоторое время на судне, привыкнет к морю и перестает укачиваться. А перейдет на другое судно — и в свежую погоду вновь почувствует себя не в своей тарелке. Ничего удивительного! Другой ритм и характер качки. Поэтому организму нужно время перепривыкнуть. Обычно это происходит быстро.
    Лишь очень немногие люди не могут одолеть морскую болезнь. Например, знаменитый английский адмирал Нельсон укачивался до конца своей жизни, что не мешало ему много плавать, участвовать в боях и побеждать противника в морских сражениях. А болезнь, не мешающая думать и действовать, — уже не болезнь!
    Разбушевавшаяся стихия… Да, это не шутка! Штормы, обледенение, тайфуны, жестокие бури «ревущих сороковых» и «неистовых пятидесятых» широт, ураганы Северной Атлантики, горячие, пропитанные песком ветры Красного и Аравийского морей, новороссийская бора и обжигающие ветры Арктики… Всего не перечислишь!
    Как ни крепки современные корабли, как ни надежна их техника, но и им приходится поскрипеть своими стальными мускулами. Захватывающая картина — корабль в море во время шторма! Водяные горы обступают его со всех сторон, мчатся, задевая мачты, тучи, гребни волн сердито кипят, разбрасывая белую пену. Ветер — не продохнешь, свистит в снастях соловьем-разбойником. Вода бурлит и шипит, смешиваясь с небом! Куда ни посмотришь — кругом бушующее море.
    И невольно наполняешься гордым сознанием: сильна стихия, а люди, моряки, сильнее!
    Чтобы корабль шел сквозь шторм и ветер, им должны быть противопоставлены стальная воля, дисциплина, хорошая выучка, сплоченность и предусмотрительность всего экипажа, знания, опыт и искусство капитана или командира.
    Мотористы, машинисты или турбинисты должны обеспечить бесперебойную работу двигателей, следить, чтобы на качке «не упустить» масло, не сжечь подшипники и не вывести их из строя.
    Штурман — всегда знать точное место корабля, рулевой — выдерживать заданный ему курс.
    Командир или капитан — оценивать обстановку и решать, нет ли необходимости изменить скорость или курс корабля, расположив его иначе к волне и ветру, чем он до этого шел.
    Когда М. И. Калинин объяснял воинам, что такое мужество и высшее его выражение — героизм, он сказал: «Героизм — это выполнение своих обязанностей в любых условиях». Мудрые слова!
    Мне помнится, как в войну, когда мы переводили подводные лодки с Дальнего Востока на Северный флот через Панамский канал, нам пришлось пересекать тропическую и экваториальную зоны, мы мучились от непривычной для людей и механизмов жары. Температура воздуха в отсеках достигала пятидесяти с лишним градусов. Дизели, охлаждаемые тридцатиградусной забортной водой, работали на максимально допустимых режимах, что требовало непрерывного повышенного внимания вахтенных. Масло и соляр мгновенно испарялись из трюмов и механизмов, пропитывали парами электропроводку, вызывая падение изоляции, чреватое опасностью возникновения пожара. Жидкость в компрессорах пушек, расширяясь, выбивала пробки и текла. Даже воздушное давление в баллонах повышалось. Температура в снарядном погребе превысила тот предел, когда порох начинает разлагаться и может взорваться. Словом, много неожиданностей свалилось на экипаж сразу. Было от чего растеряться. Но подводники находили выход из, казалось бы, безвыходных положений, и наши корабли продолжали плавание по «печи планеты» на максимальной скорости. Конечно, приходилось много работать, недосыпать, но это не в счет.
    Чтобы успешно выполнять боевую задачу, экипаж должен действовать как часы. Один за всех, все за одного! Точнее не скажешь. Когда в книге о войне на море вы прочитаете: «командир принял исключительно смелое решение» или «вышел в дерзкую атаку», — знайте, что на этом корабле был сплоченный, великолепно сработавшийся экипаж, в который командир верил, как в самого себя.
    Именно таким был экипаж на крейсерской подводной лодке Северного флота «К-3», вступивший в невиданный в мировой практике поединок с противолодочными кораблями и победивший их. Произошло это в 1942 году. Днем подводная лодка вышла в торпедную атаку по конвою и потопила транспорт, охраняемый тремя сторожевиками. Фашисты забросали лодку глубинными бомбами и повредили топливную цистерну. Соляр всплывал на поверхность, выдавая местоположение лодки. Бомбы падали буквально рядом, выводили из строя лодочные механизмы. Тогда находившийся на борту командир дивизиона капитан второго ранга М. Гаджиев посмотрел на капитана третьего ранга Малафеева и сказал:
    — Ну что, командир, всплывем?
    Малафеев понял замысел комдива, согласился с ним и приказал готовиться к всплытию, чтобы вступить в артиллерийский бой со сторожевиками, использовав всю мощь своих пушек. Такого боя история военно-морского искусства еще не знала.
    Цели, видимые в перископ, командир распределил по пушкам еще под водой, а управляющие огнем здесь же дали необходимые команды на прицел и целик. Весь расчет строился на внезапности нападения. Артиллеристы в строго определенном порядке повисли на трапе вслед за командиром корабля и своими управляющими огнем. Мотористы приготовились немедленно по всплытии дать ход дизелями. Все было готово к бою.
    — Продуть главный балласт! Оба дизеля малый вперед!
    На глазах ошеломленного врага подводный крейсер всплыл и, дав ход, немедленно открыл огонь изо всех орудий. Фашистские артиллеристы, не готовившиеся к такому обороту дела, не успели даже занять своих мест у автоматических орудий. Подводники стреляли метко и с полной скорострельностью. Один сторожевик, пораженный точными попаданиями стомиллиметровок, тонул. На втором снаряд угодил в глубинный боезапас, и сторожевик разлетелся в щепки. Комендоры-подводники перенесли огонь на третий корабль охранения, который задымил и, дав полный ход, скрылся за ближайший остров.
    Чтобы выиграть этот невиданный бой одного против трех, потребовалось всего несколько минут и полсотни снарядов.
    Может возникнуть вопрос: значит, и подвиг длился всего пять минут?
    Попробуем ответить, начав издалека.
    Как-то один меценат купил за большие деньги картину знаменитого художника. Позже, узнав, что тот написал ее всего за сутки, богач подал в суд, надеясь вернуть хотя бы часть своих денег. «Нельзя же так дорого расценивать рабочий день», — рассуждал он. Во время процесса судья спросил художника:
    — Правда ли, что вы над своей картиной работали всего один день?
    — Нет, ваша честь, это не совсем точно. Я над ней работал всю жизнь и один день!
    Художник рассказал суду, как долго он учился своему мастерству, почему заинтересовался темой картины. Сколько лет потратил на розыски и изучение относящейся к ней литературы. Как выезжал на натуру и делал зарисовки.
    А когда подготовка была закончена и замысел вполне созрел, он сел за полотно и действительно за сутки написал проданную истцу картину.
    Меценат был удовлетворен ответом и сам отказался от своего иска.
    То же следует сказать и о подводниках североморской «Катюши». Бой длился всего пять минут. За это время экипаж успел совершить подвиг. Но каждый моряк в отдельности и все они вместе долго и упорно готовились к нему. Воспитывал их весь уклад нашей советской жизни: семья, школа, пионерская, комсомольская, партийная организации. Воспитывали также учебный отряд подводного плавания, командиры, учебные и боевые походы, а также книги, радио, газеты, журналы, живые примеры героев-фронтовиков.
    Не отставали от военных моряков в доблести и мужестве и моряки советского торгового флота — люди мирных профессий.
    Это произошло в ночь на 17 мая 1942 года у побережья Австралии. Пароход «Уэлен» Дальневосточного пароходства, взяв в Новой Зеландии и Австралии груз свинца и шерсти, вышел во Владивосток. В тридцати милях от берега вдруг раздался орудийный выстрел, второй, третий. Снаряд разорвался на мостике судна. Вахтенный третий помощник капитана А. А. Арестов и капитан Н. Н. Малахов были ранены. Штурмана унесли в лазарет, а капитан отказался уйти с мостика и так удачно маневрировал, что атаковавшая его субмарина решила, что пароход смертельно поврежден, и прекратила огонь. Но через сорок минут она возобновила артобстрел.
    На «Уэлене» были ручной и крупнокалиберный пулеметы. Кроме того, в Австралии на него поставили трехдюймовую пушку, правда не морскую, а горную. Все три огневые точки парохода отбивали атаку. Советские моряки помнили, что их груз ждет фронт: свинец нужен был для пуль, шерсть — для шинелей и валенок бойцам. И вот «Уэлен» меткими попаданиями снарядов отправил субмарину на дно. А пароход до конца войны сумел сделать еще четырнадцать океанских рейсов, доставив сто тысяч тонн грузов, необходимых фронту. Это тоже был подвиг.
    Многие ребята мечтают о море. Встречаясь со школьниками столицы и других городов, с дружиной «Штормовая» Всесоюзного пионерского лагеря «Орленок», с членами многочисленных клубов юных моряков, я видел их живейший интерес к флотским делам, желание выработать в себе качества, необходимые моряку. Об этом же свидетельствует и моя переписка с будущими покорителями морей и океанов.
    Но мне хотелось бы предупредить будущих моряков: избранная ими профессия требует от человека полной отдачи. Не увлечения, а любви и верности без оглядки на берег. И еще: если собираешься стать моряком, то стремись быть моряком обязательно хорошим. Если нет стремления к знаниям и нет преданного отношения к делу, то лучше оставаться на берегу. Море хлюпиков не любит.
    Профессия наша интересная и, по-моему, самая романтическая. Романтику эту нужно научиться видеть в труде, в постоянной борьбе со стихией, в преодолении трудностей, в благородстве выполняемой цели, в возможности многое увидеть своими глазами, многому и постоянно учиться.
    Если любовь к морю живет в вашей душе, мои юные друзья, боритесь за свою мечту, крепните душой и телом, овладевайте морскими и военными знаниями, неустанно учитесь.
    Счастливого вам плавания и доброго попутного ветра!

Е. Цыганко
МОРЕ

Море —
не бликов танцующих россыпи
в бухте уютной,
                     в игривых лучах.
Море —
воитель,
              сминающий грозами,
если отвагой ты
                          узок в плечах!
Даже и в штиль
                         затаенное, властное —
грезит о шторме оно,
                                    о борьбе…
Счет предъявлять ему —
                                      дело напрасное!
Счет предъявлять
нужно
только себе!

ПЛЕЩЕТ МОРСКАЯ ВОЛНА

В. Тыцких
ТРЕВОГА

В старом пруду с загустевшей осокой —
                                                              тревога.
В сердце, что с прошлой войны одиноко, —
                                                              тревога.
В доме, где малый ребенок заплакал, —
                                                              тревога.
В трепетном шелке гвардейского флага —
                                                              тревога.
В травах, покошенных танковым траком, —
                                                              тревога.
В сверхкрутизне корабельного трапа —
                                                              тревога.

Неповторимо прекрасна по жизни дорога,
Но — повсеместно, всечасно — тревога, тревога!

Если о ней позабудешь хотя б на мгновенье,
Все остальное уже потеряет значенье.

О. Глушкин
ВРЕМЯ ПОИСКА НЕ ОГРАНИЧЕНО
Повесть

I

    Этой ночью луна умерила свой свет, и на промысле опять появилась сардина. Суда кошелькового лова жадно ринулись в заметы, голоса капитанов в эфире стали резкими, на мачтах судов замелькали оранжевые огоньки. Надо было не упустить долгожданный момент, успеть вовремя выйти на косяк, успеть обметать его. После долгих томительных дней проловов, после безрезультатных поисков предчувствие удачи будоражило людей.
    Последние дни капитан «Диомеда» Петр Петрович Малов почти не смыкал глаз. Он напряженно всматривался в ползущую под самописцем ленту эхолота, слушал переговоры в эфире, часто изменял взятый курс и мерил рубку широкими шагами. Здесь, в тропиках, океан не успевал остывать за ночь, и воздух был душным и серым. На новом судне Малов вышел впервые, до этого плавал на стареньком траулере, а тут наконец добился, получил на верфи сейнер из новостроя, с механизированной системой для выборки кошелька, с приборами, которые писали не только крупные косяки, но и мелкие стайки. Хотя и было много претендентов с высшим образованием на этот сейнер, но все-таки доверили приемку ему, человеку с опытом. И действительно, свое он отработал — пятнадцать лет безвылазно. Каюта на СРТ крохотная, не развернуться, с водой экономия — ни умыться, ни белье вовремя сменить. Здесь же апартаменты: баня досками дубовыми выстлана, пар сухой. И конечно, дело не только в комфорте, а в том, что возможности есть взять любой улов. Теперь надо закрепиться на этом судне, оправдать доверие, доказать, что недаром дали ему мощный сейнер. Но не получалось: сначала невод не могли настроить, а когда приладились и взяли пару хороших уловов, обстановка изменилась. И вот сегодня «наука» — так называли они поисковые суда — обещает рыбу, но здесь и без «науки» ясно: луна на ущербе; и рыбные записи эхолот начал чертить сразу после захода солнца…
    — Штурман, курс? — спросил Малов, вглядываясь в сейнеры, бегущие параллельными галсами.
    В свете судовых огней были видны крутые буруны, вздымаемые форштевнями. Казалось, будто белые рыси распластались над водой и мчатся наперегонки. Малов подошел к локатору, переспросил резко:
    — Курс? Штурман, вы спите?
    — Курс восемнадцать. — Второй штурман встряхнул копной светлых волос, как бы сгоняя дрему.
    Сухов был опытным рыбаком, не то что остальные штурманы, почти еще мальчишки. Но в этом рейсе дело не ладилось и у него. Малов старался не дергать Сухова, но сдерживать себя сейчас, когда идет поиск, ни к чему. И он уже называл Сухова не по-дружески — Сергей, а говорил ему «вы» и «штурман». На берегу, встречаясь с капитанами, Малов любил заявлять о том, что за многие годы работы в море он научился видеть каждого человека насквозь и глубже, что о своем экипаже он знает больше, чем они сами о себе, при этом он добавлял: «Даже неинтересно становится!» И его друзья соглашались с ним, потому что действительно за рейс, который длится полгода, можно узнать о человеке больше, чем за годы, проведенные с этим же человеком на берегу. О Сухове Малов знал тоже почти все.
    Жизнь часто ломала и крутила Сухова, но тот считал, что ему всегда везло, впрочем, с какой стороны посмотреть. В первый год войны — партизанский лагерь, зажатый в кольцо карателями; тогда он чудом уцелел: его заставили, уговорили и, в конце концов, отправили самолетом на Большую землю к своим. Потом завод — сутками в формовочной среди адского запаха литья, — выдержал. Было не до учебы. Но после победы наверстал, добился своего. Стал старпомом — судно в ураган выбросило на отмель. Гигантские волны в щепки раздробили о рифы легкий траулер, а до берега было несколько миль. Но и тут повезло: ни один человек из команды не погиб, море внезапно стихло, как бы удовлетворившись разнесенным по всем швам траулером, и оказалось, что выкинуло их на отмель, которая тянулась до самого берега. На рассвете они осторожно побрели по этой отмели. Огромное красное солнце, всходившее над водой, освещало их путь. Цепочка спасшихся людей целые сутки брела по пояс в воде, иногда они проваливались с головой, захлебывались, но крепко держали друг друга, а выскочив из провала, снова нащупывали ногами неведомую гряду, как будто специально уложенную здесь, чтобы соединить их с берегом, с жизнью.
    После того случая Сухов два года ходил боцманом, пока не восстановили в должности, и вот теперь, когда он подошел к тому рубежу, что лишает человека моря, у него разладилась жизнь на берегу: жена, стойко терпевшая долгие годы разлуки, ушла в себя, замкнулась, и жизнь вдвоем стала почти невыносимой и настолько неуютной, что выход в рейс становился желанным и единственным исходом. Но вдруг в пятьдесят лет к нему пришла любовь, да такая, о которой он и не догадывался никогда и не думал, что существует подобное, могущее так захлестнуть человека. На судне все знали об этом, потому что его Людмила была рядом — она работала начпродом на плавбазе «Крым». И потому что все видели, насколько это серьезно, никто не подтрунивал над Суховым, а, напротив, старались помочь ему, и даже Малов сделал так, что единственные два улова они сдали именно на «Крым» и на период выгрузки Сухов был отпущен на плавбазу.
    Сегодня первым заметил сто́ящий косяк именно Сухов. Акустик, молодой парень, прикорнул на минутку и, вздрогнув, открыл глаза, когда Сухов крикнул:
    — Пишет!
    Перо самописца провело на ленте первую жирную черту, потом вторую, третью; сигналы эхолота, напоминающие равномерное цвирканье сверчка, стали двойными. Привычное ухо чувствовало, как доходят они в толще воды до преграды из рыбьих спин и равномерная их музыка прерывается желанным отзвуком эха.
    — Слева заметал! — тонким голосом крикнул старший механик, кургузый, похожий на медведя Кузьмич. — Опять не успеем, я же говорил, опять!
    Кузьмич, как обычно, паниковал, зато, если уж что не получалось, он всегда прав: любой случай он предупреждал заранее, и Малов в такие минуты его ненавидел.
    — Где ваше место? — крикнул Малов. — В машину, срочно!
    Кузьмича как языком слизнуло.
    Слева, на соседнем сейнере, замелькали оранжевые огни, понеслись по мачте вверх-вниз.
    — Правее, заходи на ветер, Сергей, — уверенно сказал Малов.
    — Есть правее, — четко ответил Сухов.
    Судно метнулось вправо, заходя на ветер, мачты описали круг, резко качнулись звезды, дернулся узкий серпик луны.
    — Пошли буи! — крикнул Малов в мегафон.
    Загудели силовые блоки, зашуршали, скользнули в воду два пузыря — плавучие якоря, увлекая за собой первые метры сети; затрещали, застрекотали по палубе наплава — кругляши из пенопласта. В свете прожектора потянулась образуемая ими белая дорожка, в темной воде поскакал впереди нее буй — красный шар с мигающей лампочкой, надежный ориентир и маяк. Судно накренилось на вираже, рванулось от сетей, чтобы потом вернуться к ним.
    — Акустик! Где косяк?
    — Левее, Петрович!
    — Ракету давайте, ракету! — зашумел с палубы тралмастер Вагиф.
    Теперь надо не упустить богатый косяк, не дать ему уйти под киль. Сухов схватил ракетницу и выстрелил в воду с борта, противоположного тому, с которого был выметан кошелек. Надо было отпугнуть косяк, загнать его в сеть.
    — Старпома бы поднять, пусть потренируется на замете, — сказал Сухов Малову.
    — Пускай поспит пацан, — ответил Малов. — Ему еще достанется на своей вахте! Обойдемся без него!
    Через час стянули невод. По кошельковой площадке шумно стекала вода с выбираемых сетей, потоки воды хлестали по резиновым комбинезонам матросов.
    Малов слушал шуршание воды и вглядывался в темноту за бортом.
    Наконец в свете прожекторов увидел рыбу. Темные пятна вздрагивали, пытались вырваться из ловушки, стайки были подвижные, и вода бурлила, будто внизу, в ее толще, включили гигантский кипятильник. Невод стягивался все больше.
    — Вах, рыба! Рыба! — кричал на палубе Вагиф, пританцовывая и подскакивая.
    — Тонн пятьдесят, не меньше, — сказал Сухов. — Пойду помогу ребятам.
    Внизу, на палубе, добытчики подтягивали сеть к борту, накидывали ее на планшир, матросы шутили, смеялись — работа шла споро.
    — Повара сюда. Где кок? Дремлет? — кричал Вагиф. — Пусть наберет свежей уха! Эй, Ефимчук!
    — Красавица, а не сардина, — сказал Малов. — Одна к одной. Вот это дернули!
    Даже единственный из экипажа не занятый в замете повар Ефимчук появился на палубе. Он медленно нагнулся к воде и зачерпнул сачком сардину. Рыба блестела и билась в его руках.
    Малов видел сверху, как Ефимчук аккуратно перебирает рыбешку, и в который раз подумал, насколько повезло ему с поваром. Недаром сманил во флот. Хоть и впервые в море, но все у него поставлено солидно, чувствуется класс. Для настроения команды хороший повар считай полдела. А этот молчун — умелец! Каждый день — новое блюдо! Сухов, тоже смотревший вниз, сказал:
    — Выполз кашевар. На замете спит, первый раз вижу такого.
    — Повару не положено работать на палубе, — сказал Малов. — Что ты злишься?
    — Да не злюсь я. — Сухов улыбнулся. — Просто вижу, не из того теста этот повар.
    Малову уже не первый раз приходилось защищать Ефимчука от нападок Сухова — повар был его гордостью, он сам отыскал его, случайно встретив в приморском ресторане. Старик был одинок как перст, мотался по стране, не находил места, а предложил ему пойти в рейс — глаза загорелись, оживился.
    Когда закончили подборку невода, небо несколько посветлело, но в воздухе стояла непривычная сырость, звезды заволакивало пеленой, на море опускался туман. Малов прошел в радиорубку, чтобы связаться с начальником экспедиции — договориться о сдаче рыбы.
    Очередь была большая; удачно заметали еще восемь судов, так что надеяться на сдачу можно было только к исходу дня. Но главное было сделано — сегодняшний улов перекрывал все отставание, приборы показывали, что в кошельке много больше, чем пятьдесят тонн, но чтобы не «сглазить» рыбу и зная, как неохотно берут плавбазы большие уловы, потому что не могут их быстро обработать, Малов доложил, что взяли около пятидесяти тонн. При этом старался говорить нарочито спокойно, равнодушно, сдерживая бившуюся в нем радость.
    Команда отдыхала. Сморенный усталостью, заснул и Малов. Никогда еще с начала этого рейса не засыпал он так сладко и беззаботно; обычно сон его был чуток, если только можно было назвать ту полудрему, которую он себе изредка позволял, нормальным сном. Он прислушивался к звукам, ждал звонков из рубки, ночью же, когда шел поиск, вообще не уходил с мостика, а если и спал, то чутко, как кот: спал и все слышал. Но теперь был тот случай, когда капитан сделал свое дело, улов в кошельке и остается только ждать очереди на сдачу.
    Проснулся Малов оттого, что его тряс за плечо Кузьмич и кричал тонким, срывающимся голосом:
    — Петр Петрович! Сухов исчез!
    Малов вскинулся на койке, посмотрел на хронометр. Было четыре пятнадцать утра. Выскочил в рубку в одних плавках. Там уже объявили тревогу, под толстым колпаком стекла метался красный огонек авральной сигнализации.
    — Я поднялся в рубку принять вахту. Сухова на вахте нет, обыскали все судно — нигде, — докладывал старпом.
    — Что же вы стоите? Срочно на воду шлюпки! Боцман! Где боцман? — крикнул Малов и побежал к шлюпке.
    Плотный туман окружал судно. Включили прожекторы, но сноп света увязал в белизне. Шлюпка сползла вниз и исчезла в тумане.
    — Так у нас ни черта не выйдет, — сказал Кузьмич.
    — Включите тифон, Сухов должен услышать, — приказал Малов.
    Тонкий пронзительный вой судового тифона повис в тумане. Кошелек с рыбой мешал движению сейнера. Кто первый произнес: «Выпустить рыбу», — Малов не помнил. В рубке поняли, что вести поиск и одновременно сохранить рыбу невозможно. Тралмастер Вагиф перегнулся через борт, повис вниз головой, отнайтовывая сливную часть невода. Боцман стравливал бежной конец, накинутый на шпиль. Рыба, освобожденная от сетей, хлынула сплошной лавой, тягучей плотной массой. В тумане не было видно, как она всплывает, и только Вагиф у самого борта различал мертвенно-бледный цвет снулых рыб и темные пятна, клином врезающиеся в пространство. Казалось, не будет конца этому шуршащему за бортом потоку.

II

    Начальник экспедиции промысловых судов Аркадий Семенович Шестинский получил сообщение об исчезновении Сухова в четыре часа тридцать минут. Радист флагманской плавбазы «Крым» принес радиограмму в каюту и доложил, что «Диомед» находится на связи. Смысл текста не сразу дошел до начальника экспедиции, Шестинский замотал головой, как бы стряхивая с редких волос невидимую воду, протер глаза и сказал радисту, что сейчас поднимается наверх, в радиорубку.
    По радио Шестинский вызвал на связь капитанов всех судов экспедиции. Надо было срочно снимать свободные сейнеры с заметов и организовывать поиск. Он сказал, какие суда находятся вблизи от «Диомеда», — таких, по его расчетам, было около десяти; флот работал кучно; собственно, и плавбаза «Крым» была рядом с районом заметов, к тому же где-то в этих широтах должен быть спасательный буксир «Стремительный».
    На связь вышел «Стремительный», и его капитан подтвердил, что идет к «Диомеду», но видимости нет — сплошной туман.
    Шестинский вышел из рубки на крыло мостика. Все вокруг было погружено в белую пелену. Непроницаемая стена тумана отбрасывала всякие мысли о целенаправленном движении судов. Даже отсюда, с мостика, не было видно ни мачт плавбазы, ни кормовой ее надстройки. Шестинский с отчаянием всматривался в белую мглу. Сухов… Второй штурман Сухов… Шестинский пытался вспомнить его; за десять лет работы на промысле он успел узнать многих на судах. Это не тот ли Сухов, что ходил с ним в поисковую экспедицию? Как его угораздило выпасть за борт? Как он сейчас, Сухов? Отчаянно кричит или нет, понимает, что не услышат, и бережет силы — люди в океане гибнут от страха, а не оттого, что нет сил продержаться на воде. Если бы Сухов смог выдержать! Вода теплая, надо только экономить силы, не надо дергаться, плыть куда-то, надо просто держаться на воде; взойдет солнце, рассеется туман, и тогда суда обнаружат его.
    Шестинский не мог уловить, движется база или замерла, скованная плотной белизной. И только когда он вошел в рубку, понял, что база медленно идет к очередному кошельку.
    Первым его желанием было остановить это движение, подключить базу к поиску Сухова, но он не стал отдавать такую команду, понимая, что гигантская махина базы в таком тумане только бы мешала тем сейнерам, которые сейчас выходят на пеленг «Диомеда». И чем скорее освободятся суда от рыбы, чем скорее база примет их уловы, тем еще больший район можно будет охватить поиском.
    База двигалась осторожно, рев тифона периодически сотрясал воздух, где-то впереди тонким попискиванием откликался сейнер. Машинный телеграф замер на отметке «самый малый вперед». Капитан плавбазы Аверьянович, низенький, подвижный, с лохматой головой, размахивая руками, метался по рубке.
    — Рулевой! Курс? — через каждую минуту хрипло повторял он. — Громче дублируйте команды, чтобы я слышал!
    Заметив Шестинского, капитан остановился, спросил:
    — Ну как с «Диомедом»?
    — Пока ничего.
    — А мы вот к «Наяде» идем, очередь ее сейчас, близко она, только не найти никак, — сказал капитан, смягчив голос и как бы оправдываясь.
    С поручней, с верхней рубки, с навесов соскакивали тяжелые капли воды. Солнце по времени должно было взойти, но лучи его, видимо, еще не в силах были пробить белую мглу, прорваться сквозь нее. Шестинский запретил по радио все разговоры, не относящиеся к поиску Сухова, и велел докладывать обстановку каждые пятнадцать минут.
    Надрывно захлебываясь, загудела плавбаза, предупреждая сейнер о своем приближении. Шестинский почувствовал, как вой тифонов буквально пронизывает его, — такой гул можно услышать на большом расстоянии, может быть, его сейчас уловил Сухов, может быть, он придаст ему силы, поможет продержаться на воде.
    Наконец и «Наяда» ответила тремя тонкими гудками.
    — «Наяда», «Наяда»! Где вы? — прохрипел в мегафон капитан. — Какого черта молчите? «Наяда», не исчезайте со связи, постоянно сообщайте свои действия!
    Вахтенный штурман оторвался от экрана локатора, вид у него растерянный:
    — Не вижу «Наяды», исчезла!
    Капитан до боли в глазах всматривался в белую мглу, пытаясь увидеть контур судна, которое выпало из поля зрения локатора и лежало теперь в «мертвой зоне», совсем рядом. Каждое мгновение могло стать роковым.
    — Эй, на баке! Смотреть внимательно!
    Очертания людей были расплывчаты, они как будто плавали там — вне палубы, которой не было видно, они кружились, словно привязанные к фок-мачте незримыми концами.
    Где же «Наяда»? Почему так тянут со швартовкой? Шестинский уже не раз забегал в радиорубку — о Сухове ничего нового. Надо было срочно переходить на «Наяду» и возглавлять поиск, а то они там торкаются каждый сам по себе — десять судов, которыми можно прочесать весь квадрат.
    Тифон смолк, и в рубке стало слышно, как с правого борта залаяла собака, — «Наяда» была совсем рядом. Машинный телеграф дернулся и замер на отметке «стоп». Тут же смолк двигатель на «Наяде». База и сейнер сближались по инерции.
    Первым увидел «Наяду» вахтенный штурман.
    — Вот же она! — закричал он.
    Теперь и Шестинский заметил, как справа начал прорисовываться силуэт сейнера, словно проявлялось изображение на фотобумаге; сначала смутное, расплывчатое, но вот все четче, вот уже приобрело очертания, появились труба, надстройки, мачты.
    — Ну и швартовка! В таком тумане почти вслепую… — сказал капитан плавбазы. Его лоб покрылся крупными каплями пота, он стер их ладонью, повернулся к Шестинскому. — Рыбы у них на «Наяде» — кот наплакал, мы мигом возьмем, полчаса, не больше.
    Работали быстро, все знали: задержки быть не должно. Подали концы, притерлись бортами, загрохотал стамп — ковш, подаваемый с базы для рыбы.
    Шестинский перешел в радиорубку, попросил радиста вызвать всех на связь и приказал сейнерам прекращать заметы и подключаться к поиску Сухова.
    — Ноль внимания на рыбные записи, пусть хоть сотни тонн пишут. Метать невода запрещаю! Всем судам вести поиск. Время поиска не ограничено!
    Когда Шестинский вернулся в рубку, он увидел начпрода базы Людмилу Сергеевну. Женщина в рубке — явление сверхнеобычное. Шестинский долго смотрел на нее в недоумении, затем перевел взгляд на капитана, словно убеждаясь, что и он здесь, что он видит эту женщину — своего начпрода, обычно всегда улыбавшуюся, аккуратно причесанную, а сейчас растрепанную, постаревшую, видит и не приказывает изгнать ее из святая святых — рулевой рубки. Было это и странно и непонятно. Аверьянович не метал громы и молнии, а, напротив, стоял сконфуженный, всем своим видом как бы оправдываясь перед ней. Видимо, до этого он безуспешно пытался ее успокоить, а теперь, поняв бесполезность слов, молча озирался вокруг. Это он-то, капитан, который презирал женщин, считал их источниками всех бед на флоте, вдруг сник и растерялся. Людмила Сергеевна всхлипывала, ее волосы спутались, а всегда распахнутые зеленоватые глаза сузились, стали красными щелочками, обведенными морщинками.
    Заметив Шестинского, она вытерла лицо синим платком, вся сжалась, сказала:
    — Вам все безразлично. Человек тонет, а вам наплевать. Вам только рыба, рыба!..
    — Полно тебе, Сергеевна. — Вахтенный штурман робко дотронулся до ее плеча.
    Но успокоить ее было невозможно. От любых слов она начинала всхлипывать еще сильнее, пока наконец резко не выбежала из рубки, и последние слова ее были уже в дверях:
    — Если вы, мужики, ничего не можете, я сама, сама…
    Капитан закашлялся, фыркнул и забурчал:
    — Распустились бабы… Она думает, мы не люди и только ей дело до Сухова.
    Шестинский чувствовал, что капитан говорит совсем не то, о чем думает. Видно, и его, капитана, гложет червь сомнения, чувство вины, ведь можно было не брать рыбу с «Наяды». Зачем, кому нужен этот мизер? Сейчас не это главное; если потеряем человека — вот основная беда!
    В это время по радио на связь вышел «Диомед». В рубке стало тихо.
    — Аркадий Семенович, — послышался сквозь треск в эфире голос Малова, — пока безрезультатно… Нужны еще суда…
    Дальше все забила морзянка и какой-то бой: не то барабанов, не то позывные береговых станций.
    — Сейчас перехожу на «Наяду», — сказал Шестинский в микрофон. — Иду к вам. Продолжайте поиск, светите прожекторами. Подробно дайте обстоятельства исчезновения Сухова. И ракеты — постоянно, не жалейте. Как поняли? Прием.

III

    Шесть сейнеров и буксир «Стремительный» двигались в кабельтове друг от друга. Суда разрезали слои тумана прожекторами и пронизывали пространство непрерывными гудками. Они равномерно прочесывали неподвижную и пока еще невидимую гладь океана в надежде, что Сухов держится где-то поблизости и они каким-то чудом заметят его или он сам сумеет подплыть к ним, когда они будут проходить рядом. Туман начал медленно рассеиваться, и это укрепляло надежду на спасение Сухова. Воздух стал просветляться, и в зените, над головой клочки голубого неба росли и увеличивались; на востоке сквозь толщу белизны проглядывал матовый диск солнца. Белая пелена отступала от бортов, серый слой у воды становился реже, и уже можно было различить, что море сегодня совсем штилевое.
    Поиск направлялся и ориентировался с «Диомеда». Люди на сейнере молча вглядывались в слои тумана, проносящиеся вдоль борта, смотрели в бинокли, настроение у всех было подавленное. Не верилось, что человек, к которому уже успели привыкнуть, опытный рыбак, исчез за бортом в тумане. С какой стати? Почему? Оступился? Или пытался что-нибудь сделать: поправить тросы, подтянуть невод?
    Первый настоящий замет — и вот вместо радости от удачи выпуск рыбы и метание в тумане. Хорошо, если поиск кончится каким-то результатом, а если так — просто для очистки совести?.. Все это удручало Малова, рушились его надежды на удачный рейс, виделось бесславное возвращение в порт, объяснительные, приказы. А то, что он узнал от Баукина и Ефимчука, совсем выбило его из колеи.
    Баукин — молодой парень, а весь какой-то заторможенный, с замедленной реакцией. Только после часа поисков он вдруг хватился, сказал:
    — Часа в четыре, капитан, верно, слышал я, будто шумели на палубе. По нужде проснулся. Вроде Сухова голос и Ефимчука. Тогда-то я не подумал ничего, а сейчас вот смекаю, не иначе они шумели, а тогда что, я ведь с усталости так вроде проснулся и не проснулся.
    Говорил этот матрос как-то уж очень неуверенно, но надо было убедиться: почудилось ему это или нет?
    — Хорошо, Баукин, разберемся, — сказал ему Малов и попросил вызвать Ефимчука.
    Каюта повара была заперта, его долго искали, и за то время кто-то вспомнил, что когда закончили замет и пошли перекусить в салон, то ничего не было приготовлено и пришлось довольствоваться остатками вчерашнего ужина. Случай для аккуратиста Ефимчука необычный.
    Ефимчук вошел в капитанскую каюту, резко распахнув двери, и, когда он уселся на маленьком диванчике, Малов увидел, что под левым глазом у него синяк, а на горбинке носа свежая ссадина. Обычно чисто выбритое, холеное лицо повара теперь казалось серым, и оттого, что брови были редкие, почти незаметные, то скорее не лицо, а маска с прорезями глаз смотрела на капитана. После недолгого молчания Малов спросил:
    — Где это вас так угораздило?
    — Со всяким бывает, Петр Петрович…
    — На вас это не очень похоже: и возраст и манеры не на синяки рассчитаны. У меня нет времени, и мне нужна ясность: что произошло?
    Ефимчук высоко приподнял редкие брови и пожал плечами.
    — Не надо притворяться, мне только что доложили, что вы именно тот человек, кто последним видел Сухова. Думаю, и след он вам не зря оставил, а? Так в чем же дело? Почему не доложили сразу? Что у вас произошло?
    — Виноват, Петр Петрович, сразу не сказал, в этом виноват. — Ефимчук придвинулся к Малову вплотную и заговорил почти шепотом, скороговоркой, помогая жестами своих коротких пухлых рук: — Понимаете, Петр Петрович, ведь отвечаю я за продовольствие, а наверху у меня, на надстройке, нечто вроде кладовки, там капуста, картошка, так, по мелочи. Ну и ночью я решил проверить, показалось мне, что кто-то ходит там, ворошит припасы. Я поднялся, смотрю — тень какая-то у плотика спасательного. Я ближе притаился, разглядел — Сухов нагнулся и отвязывает плотик. Я прижался к надстройке, замер, потом смотрю — он пакеты к плотику таскает. Дело весьма подозрительное, хоть и начальник он, а смекнул я сразу, что нечисто здесь, понял, что доложить надо вам срочно, хотел бежать к вам, а он меня заметил. Ну я ему: «Ты что здесь делаешь?» А он мне: «Молчи, — говорит, — если жить хочешь». Тут и дошло до меня, что он задумал. На плотике удрать собрался! «Ах ты сукин сын!» — говорю ему, а он мне кулаком. Очнулся я, он уже плотик стаскивает. Тут я бросился на него, а он раз меня в переносицу — и сиганул в воду…
    Малов слушал Ефимчука не перебивая, а когда тот смолк, вскочил из-за стола, закричал:
    — Что вы мне мозги крутите! Вы что, идиот или наивный мальчик? Прошел час поисков, а вы изволите мне только сейчас это сказать! Да вам надо было сразу, немедленно поднять тревогу. Какое право вы имели молчать!
    Ефимчук поднялся с дивана, лицо его стало совсем неподвижным, он уставился в одну точку и, уже не вглядываясь в глаза капитана, не ища у него сочувствия, сказал твердо:
    — Конечно, оплошал я, неприятности может принести вам этот случай, лишитесь вы всякого доверия, лишитесь своего капитанского мостика, не хотел я раздувать это дело и не сказал об этом никому. Думал, решат, что Сухов исчез просто так, упал случайно за борт, а если вскроется, что хотел удрать, заранее готовил уход, тут совсем другое дело. Я обещаю, Петр Петрович, никому ни слова, твердо обещаю… Сухов давно на дне, следов в океане не остается. Я думаю, для всех лучше, чтобы меньше шума было, и вам будет спокойнее тоже.
    — Как? Что вы советуете мне?! — возмутился Малов. — Кто бы ни был Сухов, хотел ли он удрать или… Мы все равно найдем его! Я Сухова знаю много лет… — Малов повернулся, закрутил иллюминатор, потом, не оборачиваясь, добавил: — Впрочем, людей пока не будоражьте, молчите, а сейчас уходите, я вызову вас, когда закончим поиск.
    У Малова не было времени анализировать события, лишь одна мысль не давала ему покоя: кого теперь искать? Друга, старого опытного штурмана или же врага, хуже — предателя?! Думать об этом не хотелось. Может быть, было у Сухова просто отчаяние, минутное настроение. Запутался: жена, Людмила… Влюбился. С возрастом человек становится сентиментальным, уязвимым, а тут сплошные истории. И если все, что рассказал Ефимчук, правда… Значит, это задумано заранее, подобрано наиболее удобное время — после замета, судно с кошельком не может двигаться, значит, не ринутся в погоню сразу же. Люди спят беспробудно после ночной рыбалки, — все учтено. Но повар — тоже штучка! Не поднять тревоги, таиться, по его словам, во благо команды, для капитана!.. Конечно, в чем-то он прав, потом на берегу затаскают, задергают: не усмотрел, не разобрался — какой ты капитан! И пожалуй, впервые закралась в Малова неуверенность, не находил он ясного ответа сомнениям, пытался вспомнить все, что связано с Суховым, чтобы найти ту трещину в нем, которую прозевал, и не находил ее.
    Когда Малов поднялся в рубку, там сидел старший помощник. Это был совсем молодой парень с лихо закрученными гусарскими усами и бакенбардами; даже здесь, в океане, он не расставался со сшитой по специальному заказу фуражкой, отличающейся высокой тульей. Дело свое старший помощник, несмотря на свои двадцать три года, знал, и лоск у него был только внешний, идущий, наверное, от тех романов о флоте, которых он вдоволь начитался, от желания нравиться девчонкам. Здесь, на борту, старпом был исполнителен и невозмутим. И эта его невозмутимость бесила Малова.
    Несколько раз Малов проверял прокладки, но ошибок в записях по судовому журналу не было. В старпоме была точность отлаженного механизма. Единственное, что смущало старшего помощника, то, что на судне многие звали его Витюня. Старпом этого не терпел и всякий раз поправлял: «Виктор Ильич — пора усвоить». Малову же возражать не решался и только однажды на переходе попросил: «Капитан, в порядке поддержания дисциплины на судне поймите: я давно не младенец!»
    Петр Петрович чувствовал, что этот молодой штурман — без пяти минут капитан, стоит чуть оступиться — и он на твоем месте. И оттого, что он знал, как гладок и прост его путь — путь специалиста с дипломом высшей мореходки, Малову всегда хотелось поставить этого мальчишку на место, ткнуть его носом в допущенные промахи. Они несколько раз крупно стыкнулись. Еще на отходе старпом уперся как баран и стал требовать от снабженцев замены тросов: он, видите ли, нашел, выискал где-то порванные пряди, и вынь да положь ему новые. Это грозило сорвать отход судна, и Малов, только что получивший назначение, боялся попасть в неловкое положение. Он не хотел и не мог подводить управление, которому обещал выйти в оговоренный срок.
    «Забудьте ваши учебники! — закричал он тогда на старпома. — Здесь рыбацкий флот, а не богадельня, и если вы этого не поняли сразу, списывайтесь, пока не отдали концы! Мне отвечать за отход, а не вам!»
    Старпом промолчал, но от снабженцев не отвязался, пока не привезли на судно новую бухту троса. Настырности у него не отнимешь, но понятий о работе еще никаких. На первом же удачном замете разорался на весь эфир — и что пишет эхолот, и где косяк, — показать себя задумал. Тут уж Малов не выдержал: выставил его из рубки, но тот так ничего и не понял. «А что, — говорит, — здесь такого, что и другие суда позвал?» Добренький за чужой спиной! Но при всем этом надо отдать ему должное — умен!
    Старпом обстоятельно доложил Малову, каким курсом двигается сейнер, кто идет справа, кто слева, какие были распоряжения с «Крыма», о том, что начальник экспедиции перешел на «Наяду» и когда полагает прибыть на борт «Диомеда». Здесь же, в рубке, вертелся и ворчал стармех Кузьмич, теперь он был, как всегда, прав. Малов не прислушивался к его бормотанию, и тогда Кузьмич стал причитать громче, что-то вроде того, что вот до какой жизни доводят себя некоторые, что не надо было разрешать Сухову переходить на борт «Крыма», что таким вещам не надо потакать в море.
    — Успокойтесь, Кузьмич, — сказал ему Малов. — Вы правы, успокойтесь.
    Старпом дождался, когда Кузьмич ушел из рубки, и, отведя Малова в сторону от рулевого, сказал тихо:
    — Капитан, я проверил плотики. Один из них разнайтован. Я нашел эту карту и несколько ракет — вот здесь, в рундуке, все это.
    — Ясно, — сказал Малов. — Прошу об этом пока никому не говорить, после вахты все в пакет и ко мне в каюту.
    — Вас понял, — четко ответил старпом.
    «Вот и этот гардемарин докопался. Стоило ли говорить с ним, чтобы не болтал? Но он не поймет ведь», — подумал Малов.
    В открытые лобовые окна рубки было видно, что туман идет на убыль, он уже не был таким плотным, как несколько часов назад. Справа и чуть впереди по курсу была видна плавная корма спасательного буксира, слева росли очертания траулера. Тифоны методично буравили воздух, всхлипывали и вновь смолкали. Матросы толпились вдоль бортов, и боцман стоял прямо у штевня, плотно прижав к глазам черный бинокль.
    — Видимость пять баллов, — сказал старпом. — Если и дальше так пойдет, то это значительно облегчит дело, если…
    Он не договорил, пристально посмотрел на своего капитана. Малов промолчал, потом еще раз связался по радио с капитанами, занятыми поисками. Нигде ничего нового, только все выражали надежду, что теперь, когда туман рассеивается, шансы спасти Сухова значительно увеличились.
    Капитан плавбазы «Крым» Аверьянович нельзя сказать чтобы был женоненавистником, что жизнь обошла его, что на берегу он был жестоко обманут; нет, он недавно женился, был влюблен, но твердо и раз навсегда уверился, что океан не для женщин, что им здесь не место. Он знал, что начпрод Людмила Сергеевна влюблена в штурмана с «Диомеда», осложнений это не приносило, но чувствовал, что это серьезно, знал, что начпрод его женщина строгая, обстоятельная и что главное для начпрода — идеально честная во всех расчетах, а потому никаких шуток по ее поводу сам не позволял да и других одергивал. Однако в таком варианте, когда один из влюбленных находится на другом судне, по его мнению, хорошего было мало. Во-первых, тот сейнер, где находится влюбленный, постоянно лезет на швартовку; в смысле сдачи рыбы это выгодно, а вот снабжать его часто топливом, продуктами, бельем не столь приятно; во-вторых, даже при сдаче рыбы влюбленный с сейнера всеми правдами и неправдами рвется на базу. Отказать в пересадке невозможно, тем более что официально заявляется, будто направляется товарищ к врачу, и приходится подавать сетку. Забежав на мгновение в амбулаторию и отметившись там, влюбленный, как таран, рвется в кормовую надстройку, где живут женщины. В итоге выгрузка заканчивается, а сейнер, сдавший улов, не отходит без члена своего экипажа, и приходится несколько раз напоминать по судовой трансляции, что время свидания истекло. Но капитан не мог обижаться на своего начпрода, здесь была точность, и в те два подхода к «Диомеду» никого не надо было разыскивать. Отношения начпрода и Сухова не походили на случайную игру в океане, встречу ради встречи.
    Людмила Сергеевна не любила излишних разговоров, слыла молчуньей, и даже ее соседка по каюте буфетчица Тоня не знала никаких подробностей, хотя часто ночами пыталась завести разговор о Сухове. Только однажды Людмила Сергеевна рассказала ей о своем знакомстве с Суховым.
    Это случилось три года назад. На плавбазе «Крым» кончились запасы овощей и мяса. Тогда по распоряжению начальника экспедиции сейнер «Торопец» прервал лов, приняв на борт Людмилу Сергеевну, и был направлен к транспортному рефрижератору «Гавана», который прибыл в район промысла из порта. Команда на сейнере состояла только из мужчин, болтались они в океане уже четвертый месяц, и многие впервые видели женщину вблизи в этом длительном рейсе.
    Людмилу Сергеевну пригласили к капитану, шутили, каждый старался, чтобы она обратила на него внимание. Ей запомнилось это милое ухаживание, шутки, анекдоты, рассказываемые под дружный хохот, теснота в каюте капитана, где все пододвигали ей самодельные балыки, рулеты, но больше всего ей запомнились глаза штурмана «Торопца» Сухова, его молчание, его готовность вступиться за нее в любой момент. Они еще не сказали друг другу ни слова, но между ними уже образовался незримый, не видимый никому мост, соединяющий их мысли, движения, та тяга, которая возникает вдруг с первого взгляда и все растет, укрепляется с каждой минутой и которую уже ничто не может разрушить, хотя поначалу стараешься ей сопротивляться, откинуть ее всем своим прежним опытом, не оставляющим надежды на счастливый исход и не желающим никаких повторений.
    На швартовку к плавбазе подошли под утро. Было странно отсюда, с маленького сейнера, наблюдать, как растет впереди огромный борт с надписью на нем «Крым». Людмила Сергеевна и не думала никогда, что база ее такая исполинская, напротив, временами, и особенно в шторм, плавбаза казалась ей беззащитной, такой крошечной посредине разъярившихся валов, а здесь, с сейнера, когда вода плещется рядом, нагнулся с борта — и можно зачерпнуть ладонью, с сейнера, который резко подбрасывало зыбью, она смотрела на растущую громаду, на целый город огней, надвигающихся осторожно и медленно, и плавбаза казалась ей самым уютным и надежным местом в мире, но почему-то ей не очень хотелось покидать гостеприимный шаткий «Торопец». Были уже поданы тросы, на базе цепляли сетку для продуктов, на сейнере матросы подволакивали ящики к борту, Сухов стоял рядом с ней, и тут ее как будто осенило, она и не собиралась ничего предпринимать, но помимо своей воли, надеясь на что-то, сказала, ни к кому конкретно не обращаясь:
    — Как же я справлюсь на сетке? Там же у меня в ящиках банки с соком, их надо поддерживать.
    — Я помогу, — сказал Сухов.
    И когда подали сетку и они ухватились за стропы, он стоял совсем рядом, и его рука была у нее за спиной и касалась легко, осторожно, и в то же время она чувствовала, как он весь напряжен, как готов поддержать ее, и ей было совсем не страшно, когда палуба оторвалась, пошла куда-то вниз, на базе закричали: «Вирай помалу!», и они закачались вверху. Она даже решилась взглянуть вниз, туда, где между бортами вскипала, пенилась вода, где скрипели, визжали сдавливаемые резиновые кранцы. Это было страшно, и она зажмурилась, чтобы не закружилась голова, а когда открыла глаза, увидела рядом лицо Сухова, его улыбку, он что-то пытался сказать ей, она не расслышала, но кивнула головой, и в это время сетка опустилась на базу. Сухов придержал ее за талию несколько дольше, чем это требовалось для страховки, потому что они уже стояли на твердой просторной палубе, окруженные нетерпеливыми матросами, жаждущими узнать, что удалось достать на транспорте.
    Пока разгружали сетку, усилилась зыбь. На «Торопце» оставались еще ящики с мясом, их успели погрузить, подать на базу, и в это время очередная волна зыби рванула судно в сторону, кто-то закричал: «Полундра!» Лопнул прижимной конец. Затем разорвало кормовой. Волны зыби периодически и методично накатывались на борт, становились все более крутыми. На «Торопце» успели отдать носовой конец, и сейнер, подхваченный пятиметровыми волнами, то устремлялся вверх, то исчезал из глаз, опускаясь между валами, и на том месте, где он недавно был, уже ничего нельзя было рассмотреть.
    Было решено подождать, когда зыбь уляжется, и тогда идти на швартовку. Сухов остался на базе.
    Зыбь не утихала в течение суток, за это время они успели рассказать друг другу о многом, она узнала о его военном детстве, его трудную жизнь в послевоенные годы и тот долгий путь, которым он шел, чтобы стать штурманом. О срыве на этом пути. У нее создалось впечатление, будто они очень давно знают друг друга.
    «Торопец» снялся с промысла на месяц раньше плавбазы. Сухов приходил в порт, когда база встала к причалу, искал Людмилу Сергеевну, но она постаралась уйти с борта так, чтобы он не встретил ее. Вот уже десять лет она жила одна, сын вырос и поступил в училище, а один раз ошибившись в выборе, она уже не искала новой судьбы.
    Прошел год. И, как-то случайно встретив Сухова в порту, Людмила Сергеевна не выдержала, кинулась ему навстречу, увидела слезы в его глазах, и, хотя это было столь необычно, именно тогда она поняла, как он одинок. Сухова надо было заставить поверить в себя, ему нужен был человек, который бы тоже нуждался в его поддержке. И она чувствовала, как с каждой новой встречей он все больше оживает, возвращается к жизни. А перед отходом в этот рейс Сухов ходил в инспекцию. Рассказывал он ей об этом оживленно, говорил, что требуется совсем немногое, нужны курсы, что в конторе хотели в этот рейс его направить капитаном, но не было подходящего судна. Он решил, что лучше всего ему теперь плавать не на малых сейнерах, а устроиться на базу, тем более у него пошаливало сердце, да и они бы смогли быть все время вместе.
    На берегу у Сухова была своя семья, свой дом, и, хотя Людмила Сергеевна знала, что дом тот давно стал чужим для Сухова, ей это было неприятно: различные слухи, осуждения, разговоры в конторе, встречи тайком, хотя и таиться уже было ни к чему. Сухов сам рассказал жене обо всем. Опрометчиво ли было это с его стороны — судить трудно, в этом был Сухов. Он не умел выкручиваться, лгать, и в то же время жила в нем какая-то неуверенность, которую Людмила Сергеевна пыталась вытравить из него. Висели над ним прежние неудачи, груз которых надо было скинуть во имя его же блага, чтобы он мог подняться, встать во весь рост, жить раскованно. Теперь, когда, казалось, все прояснилось, он вдруг исчез, и она не в силах ничего сделать, чтобы спасти его!
    Людмила Сергеевна выбежала из рубки, кинулась к радистам, те пытались успокоить ее, сказали, что все прекратили лов, что Аркадий Семенович перешел на «Наяду», что «Наяда» идет к «Диомеду». Она побежала вниз, чтобы упросить Шестинского взять и ее на «Наяду», но было уже поздно, сейнер отходил от борта.
    На базе подавали в цех рыбу, принятую от «Наяды». Матросы возили снег, засыпали его в бункера, где он тотчас смешивался с темной водой и серыми слоями рыбы. Снег из льдогенераторов был первозданно чистый, искрящийся, матросы лепили снежки и швыряли друг в друга, — шла обычная работа, жизнь продолжалась. Но сейчас все это показалось Людмиле Сергеевне кощунством, бездушием, ей хотелось накричать на пышущих здоровьем молодых матросов, ровесников ее сына, она отвернулась, вцепилась в фальшборт и наклонилась к воде. Там, внизу над водой, стелилась дымка, в прогалах этой дымки виднелась поверхность моря, не голубая и искрящаяся, как обычно бывает в этих широтах, а темная. Такая вода встречается в лесных озерах, темно-коричневая, вязкая вода.

IV

    — Давай, шеф, покажи себя, — сказал Ефимчуку боцман, — покажи свой класс, начальство большое к нам идет, так что учти, чтобы были твои люля-кебабы! Усек?
    Боцман, здоровенный детина, обожавший камбуз и всегда требующий добавки, был, пожалуй, единственным на судне, кто нашел общий язык с поваром. Заговаривал ему зубы, помогал, чем мог, и поэтому стал своим человеком в провизионке.
    Ефимчук рубил мясо. Равномерно опускался топор, точно находя промежутки между костями.
    — Какое еще начальство? — спросил он равнодушно.
    — Сам Шестинский. Говорят, расследовать будет: почему, что, отчего. Да и командовать поиском.
    На мгновение топор застыл в руках Ефимчука и жмакнул по куску говядины в кость.
    — Ну, я пошел, — сказал боцман. — Надо «ледянку» принять.
    «Ледянкой» называли легкую алюминиевую шлюпку — это Ефимчук знал. Уже на переходе он успел многое запомнить: и как спускать шлюпку, и как пользоваться плотом. Когда были учебные тревоги, он путался в мудреных названиях, но никто над ним не подсмеивался, а, напротив, охотно все объясняли. Ему нравился флотский порядок, точность во всем, и он клял себя, что раньше не устроился на рыбацкий траулер, много раньше, а проторчал столько лет в приморском санатории, хоть и отдаленном от больших городов, тихом, но зато с калейдоскопом лиц, со сменой заездов, с мельтешением людей, вырвавшихся отдохнуть. Им не было никакого дела до того, кто и как готовит в парах огромной кухни, им был виден только результат, и вкусы у них были привередливые. Здесь же никаких жалоб — все довольны.
    Много людей за эти годы побывало в том санатории. И то, чего он со страхом ждал, произошло. Это было явление оттуда, ожившее привидение. В парке санатория, среди весенних, блестящих от дождя кустов, шел Паскин: белые седые волосы, холеное лицо, острый взгляд насмешливых черных глаз и оттопыренные губы. Ефимчук узнал его сразу: глубокий шрам пересекал высокий лоб Паскина — и больших доказательств не требовалось. Ефимчук тотчас свернул в боковую аллею, а на следующий день внезапно занемог, и врач санатория, ничего не обнаружив, решил, что все дело в нервах. «Больной» провалялся дома ровно столько времени, сколько отдыхал в санатории человек с белой гривой волос и шрамом на лбу. После отъезда Паскина Ефимчук задумал уволиться. Свое выздоровление он отметил походом в ресторан, что было не совсем обычно для уклада его жизни, основным правилом которой было стараться меньше вылезать из дома и не заводить никаких друзей-приятелей, любящих лезть в душу с расспросами. Ресторан был в другом городке, в получасе езды от санатория, там Ефимчука не знали, и хотя он пришел рано, все равно сел за самый дальний столик, с тем расчетом, чтобы никто не польстился на свободное место рядом с ним. Но получилось так, что в ресторане уже через час стало шумно и многолюдно, за столиками мелькали загорелые руки, лица, синие куртки с шевронами. Оркестр исполнял на заказ одну и ту же песню о моряке, который вразвалочку сошел на берег. Рядом за столом сидел высокий плотный человек с водянистыми, но веселыми глазами, к которому все относились почтительно, а в спорах обращались за советом и окончательным решением только к нему, со всех сторон то и дело слышалось: «Петр Петрович, а как вы считаете?»
    Часам к восьми моряки сдвинули столы, появились девушки, все в зале завертелось, задергалось в современном танце. Петр Петрович, оказавшийся капитаном рыболовного сейнера, из-за стола поднялся и в тот момент, когда они остались сидеть одни, а все остальные танцевали, кивнул Ефимчуку, улыбнулся, широко открывая ровные зубы, сказал:
    — Скучаем, отстаем от молодежи.
    Ефимчук согласился с ним: мол, да, не те годы, хотя был этот капитан в полтора раза моложе. Они разговорились, и впервые за все последние годы Ефимчук не стал отмалчиваться, поддержал разговор. Капитан жил заботами промысла, говорил, как ловили скумбрию в Атлантике, рассказывал о сдаче рыбы в каком-то африканском порту. Ефимчук слушал заинтересованно и в ответ на вопрос, как он живет, объяснил, что остался один, без семьи, годы упущены, пристроился поваром в санатории, жизнь скучная, все надоело, люди приезжают на короткое время, бесятся, но ему это все ни к чему, противно, так вот уходит время.
    — Старик, — сказал Петр Петрович, — не так живешь, старик!
    Ефимчук согласился:
    — Не так.
    — Давай с нами в Атлантику. Радость у меня — новый сейнер получаю, а вот с поварами не везет. Решайся. Будешь кормить не каких-то там бездельников, а тружеников. Видел моих ребят? Один к одному и непривередливые!
    — Наверное, трудно к вам оформиться, — засомневался Ефимчук.
    — Ну, ерунда. Если медкомиссию пройдешь, остальное беру на себя. Пойдем без захода, а потом посмотрят в кадрах, оформят все как положено. Так лады?
    А потом, когда оркестр кончил играть, Ефимчука перетащили к ним за столик, и Петр Петрович сказал:
    — Это вам не какой-нибудь самоучка, это настоящий шеф-повар из санатория!
    В своей душной маленькой комнате Ефимчук долго ворочался на узком диване, вставал, пил холодную воду, нашлась в холодильнике и бутылка пива. Забылся он тяжелым сном лишь под утро, а когда солнце пробилось сквозь стекло, он тотчас открыл глаза и вскочил с постели. Спал он не раздеваясь.
    Так было всегда. Он просыпался сразу, спрыгивал на пол, осматривался, как бы не веря, что здесь он один, что начинается новый обычный день и никто не стоит за дверью, никто не явился за ним ночью. Он всегда оставлял окно приоткрытым — так, на всякий случай, хотя понимал, что в его годы убежать, выпрыгнуть из окна со второго этажа будет трудно. В его существовании был один выход: затаиться, стать неприметным, жить так, чтобы комар носа не подточил. Здесь, в Прибалтике, пока все сходило; народ был пришлый, некоренной, понаехали со всех концов: кто из Белоруссии, кто из Сибири, никто ничему не удивлялся. Работает одинокий старый человек, дело свое знает, отдыхающие довольны — и ладно. С годами прошлое отодвигалось все дальше, иногда казалось оно страшным, нереальным сном, историей, увиденной в кино, хотелось верить, что все это было не с ним. Он отгонял видения тех лет, но чем больше сопротивлялся этим видениям, тем чаще и настойчивее будоражили они его — входили в полудреме ночей, настигали неожиданно. Это были тени истощенных людей в порванных гимнастерках, бараки, грязь, в которой умирали раненые, и смерть со всех сторон, из которой он вышел, встав на сторону откормленных властителей, заслужив их доверие, получив право на жизнь. В двадцать три года расставаться с ней было страшно. Годы списывали все. Где теперь те, кто остался в длинных бараках, за проволокой? Их нет, давно нет.
    Так казалось Ефимчуку, потому что работали в зондеркоманде с немецкой аккуратностью, не оставляя следов, не оставляя надежд для обреченных. Но откуда Паскин? Неожиданное появление, воскресение из мертвых. И там, в лагере, этот парень жил дольше, чем положено было существовать человеку его нации; он выдавал себя за молдаванина, он мог провести любого, но не Ефимчука, детство которого прошло в Виннице… И с очередной партией Паскин стоял у свежевырытого рва. Тогда Штейхер приучал их к крови — пулеметы молчали, а людям Ефимчука выдали металлические пруты…
    Удар по голове — и человек падал вниз окровавленный, со страшным воплем, а обреченные следующей партии забрасывали землей корчащееся месиво тел. Откуда же взялся теперь Паскин, превратившийся из доходяги в уверенного в себе мужчину, идущего по аллее без оглядки, размашистым шагом? А если он тоже вспомнил, узнал карателя, заметил на мгновение и дал знать куда следует? И уже наводят справки, пошли запросы в Ашхабад… Не надо ему было забываться там, на юге, но потянуло жить, как все живут. Маленькая бессловесная женщина — медсестра из тубдиспансера — была идеальной женой. Полгода они прожили на окраине города, снимая приличную квартиру, и за эти полгода она догадалась почти обо всем. Как догадалась, понять трудно. Может быть, проговорился во сне или сомнения родились у нее, потому что он ни с кем не переписывался, говорил, что у него совершенно нет родственников, нет друзей, ни о ком не вспоминал. По-видимому, чутье любящей женщины. Пришлось устроить так, что налаживающаяся семейная жизнь развалилась, и он срочно подыскал место на другом конце страны. Теперь опасность нависла в очередной раз, но сейчас была возможность покончить со страхом навсегда, он об этом сразу подумал, когда еще сидел в ресторане. Оставалась боязнь перед заполнением анкеты. Стандартные вопросы: изменял ли фамилию, имя, отчество… участие в войне… Он несколько раз заходил в кадры, зажав в руке записку Петра Петровича, и всякий раз поворачивал назад, пока не столкнулся в коридоре с Маловым, и тот, узнав, что Ефимчук еще не прописан по судну, схватил его, затащил к инспектору, начал шуметь: повар настоящий позарез нужен, надо оформлять с ходу, формальности все после рейса, чего тут судить да рядить, люди спасибо скажут.
    Ефимчук снял деньги со сберкнижки, попросил, чтобы дали сотенными, сложил аккуратно, завернул в полиэтилен. Собирался тщательно, продумывая каждую мелочь, знал о том, что захода в инопорт не будет и рассчитывать надо только на свои силы. Как только вышли из канала, Ефимчук вздохнул свободнее, он без сожаления смотрел на уходящую вдаль, растворяющуюся кромку земли, с которой его уже ничего не связывало. Через двое суток, когда проходили Большим Бельтом, пожалуй, надо было решиться прыгнуть за борт: рядом сновали яхты, паромы, суденышки с чужими флагами, — но такой прыжок был уж слишком рискован, и Ефимчук продолжал готовить судовые обеды.
    С первого же дня прихода на промысел он начал подготовку и сборы; правда, не спешил: рейс только начинался и надо было выяснить, в каких местах удобнее покинуть судно. И когда начали работать вблизи африканских берегов, решился. Кажется, он продумал все до последней детали, но черт дернул этого влюбленного штурмана бродить по судну… Именно этот штурман с самого начала рейса что-то заподозрил, и Ефимчук старался поменьше встречаться с ним. Ефимчук догадывался, что Сухов воевал, самое страшное было — вдруг завяжется разговор и Сухов спросит: в каких частях воевал? Где? Что? Когда? И все, попался!
    Ефимчук рубил мясо и лихорадочно обдумывал создавшееся положение. Скоро прибудет начальник экспедиции, начнутся выяснения. Некстати еще этот матрос Баукин. Будет ли молчать капитан? Поймет ли, что ему не стоит раздувать кадило? Как найти путь для того, чтобы напугать его сильнее, убедить, сыграть на его тщеславии? Пока еще не зажали в кольцо, надо попытаться этой же ночью уйти. Но сделать это более осторожно, дождаться, когда рядом будет иностранное судно. Надо еще различить какое, не нарваться на болгар, их здесь, говорят, полно. Просто так он не дастся. Это последний шанс.
    Вода уже грелась в большом котле. Ефимчук вычистил сковородку, нарубил шматки мяса для бифштексов, вытер лохматым полотенцем руки и, сделав огонь поменьше, встал, чтобы пойти на палубу. В это время на камбуз просунулась голова боцмана, и Ефимчук услышал:
    — Быстро к капитану!

V

    Шлюпка-«ледянка», мягко скользнув по гладкой поверхности, осторожно приткнулась к борту «Диомеда». Матрос уперся веслом в клюз, крикнул:
    — Кончики подайте!
    Шестинский привстал, схватил поданный сверху пеньковый конец и ловко завязал его за банку. С борта «Диомеда» спустили короткий штормтрап с длинной балясиной в середине. Аркадий Семенович ухватил поперечины трапа и, сделав несколько движений, очутился на борту сейнера. Там его уже ждали Малов, так и не успевший еще раз переговорить с Ефимчуком, необычно сумрачный, суетящийся Кузьмич и несколько матросов.
    В радиорубке Аркадий Семенович связался с сейнерами, переговорил с капитаном плавбазы. Новостей было мало, за исключением того, что на научных судах приняли карту погоды: синоптики обещали штиль, некоторое улучшение видимости днем, а к вечеру сгущение тумана. Значит, времени у них оставалось в обрез, часов до восемнадцати местного.
    — Не слишком ли мы быстро бегаем? — спросил Шестинский.
    — Возможно. Я об этом тоже думал. Нам нельзя далеко отходить от тех координат, в которых исчез Сухов, — согласился Малов.
    — Вызовите «Наяду», — сказал Аркадий Семенович радисту, — да, впрочем и «Крым» тоже, пусть кто-нибудь из них ляжет в дрейф именно в этом месте, а то суеты много, а толку никакого.
    Шестинский ни на минуту не терял надежды на удачный поиск, тем более сейчас, когда туман начал спадать; потерять человека, опытного рыбака в штиль, в районе, где столько судов, — оправдания этому не было бы никакого. На берегу сейчас не знают почти ничего, а утром на стол начальника будет положена дислокация судов с прочерками в графе «вылов». На общефлотском совете придется держать ответ; если не найдут Сухова — значит, плохо организовали поиск, если нашли — все равно виноваты; запаниковали, сорвали весь флот, упустили сардину, все другие флотилии с уловом, и только вы одни в пролове. Но теперь дело не в упреках, главное было в Сухове, и Аркадий Семенович готов был с радостью принять любые разносы, если бы сейчас сообщили: такое-то судно спасло человека.
    Теперь он уже точно вспомнил Сухова, они ходили вместе в поисковую экспедицию лет десять назад, когда Шестинского только-только перевели из Запрыбпромразведки в руководство промыслом, в штаб промысловых экспедиций. Тогда, в первой поисковой экспедиции, было хорошо тем, что суда работали на одну базу, выловы были небольшие, приспособились работать тралами с двойными мешками, а потом именно Сухов предложил работать тремя малыми тралами. Десять лет назад они были почти пацаны, и Сухов казался ему стариком; еще бы — сорок!
    — Вы опросили всех людей? С кем был дружен Сухов? Кто его видел в последний раз? В чем причина? — спросил Аркадий Семенович у Малова.
    — Разве сейчас поймешь, в чем она, причина? Найдем Сухова — узнаем, — ответил Петр Петрович после некоторого молчания. Ему не хотелось посвящать начальника экспедиции во все свои сомнения и детали.
    Прошло уже около восьми часов с того момента, когда хватились Сухова, теперь Малов понимал, что штурман навсегда исчез в океане, продержаться столько времени не хватит сил и у молодого, здорового парня, а тут, если верить Ефимчуку, человек сам захотел уйти, а коли не удалось — вряд ли стал он бороться с водой. Да и стоит ли сейчас раздувать все это? Время покажет, где истина. А начинать копаться в деле сейчас — значит ждать любого решения, вплоть до отзыва с промысла.
    — Он рассказывал о своих семейных делах? — спросил Шестинский у Малова и, видя, что тот безуспешно шарит по карманам куртки в поисках сигареты, протянул ему пачку «Опала».
    — Он был скрытен, но ни для кого не было секретом, что у него на плавбазе есть женщина. Дело зашло далеко, может быть, я виноват, вовремя не одернул. Я знал, что он собирается разводиться с женой, мы, кстати, с ним почти соседи. В последний свой отпуск он уехал, я его не видел, а перед прошлым рейсом он почти и не показывался дома. Слишком много у него было срывов, выдержать это трудно. Характер к тому же не сахар. Ждет, что ему все на блюдечке поднесут! Я ему говорил: «Собери документы, снеси в инспекцию», а он — ноль внимания. Ну и сиди штурманом! — Малов говорил быстро, глубоко затягиваясь и выпуская дым сильными короткими выдохами.
    — Я, конечно, знаю Сухова хуже, чем вы, но мне приходилось с ним работать, и непохоже все это на него… чтобы вот так закончить, — сказал Аркадий Семенович.
    Вопросы раздражали Малова. Явился… Хоть и говорят на промысле, что Шестинский спокойный и рассудительный, что не лезет никуда, если того не требует обстановка, а на самом деле настырный. Сидел бы на базе и оттуда командовал, а здесь и без него достаточно загадок; начнет еще по судну бродить, каждого выспрашивать, доберется и до Ефимчука, и до Баукина. Старпом тоже что-то измышляет. Молодой, воображает себя сыщиком, а что здесь копать? Человек исчез, его не оживишь, а рейс — псу под хвост. Надо было успокоить Шестинского, отвязаться от него, успеть еще раз переговорить со старпомом, но Аркадий Семенович из рубки не уходил, хотя уже несколько раз Малов предлагал ему перекусить.
    После переговоров с начальником промрайона Шестинский наконец согласился спуститься в отведенную ему каюту, сполоснуть лицо и руки.
    — Проведите Аркадия Семеновича, — приказал Малов боцману, — да не забудьте сменить там постель.
    Каюта, отведенная Шестинскому, была небольшой и, судя по всему, принадлежала кому-то из комсостава, а хозяина ее на время поселили в другую каюту. Вещи оставались еще здесь: в углу на вешалке висела кожаная куртка, на умывальнике стоял флакончик одеколона «Свежесть», лежали щетка, мыло, разные пластмассовые коробочки; на полках — лоции. Боцман принес чистые отглаженные простыни, стал менять постель, но Шестинский остановил его:
    — Не стоит, излишне. Возможно, мне и не понадобится, спать я пока не собираюсь.
    Боцман ушел. Аркадий Семенович скинул рубашку, включил воду, подставил под кран плечи. Тело уже впитало тепло дня, становилось душно, и надо было прогнать сон, усталость.
    Он взял чистое полотенце, растер руки, спину, и в это время в каюту постучали.
    Дверь тихо отодвинулась, и он увидел молодого парня с роскошными усами, подтянутого, вышколенного, одетого по форме. Это было не совсем обычно. В рыбацком флоте форма только для берега, чтобы явиться в управление, в бухгалтерию за расчетом, иной раз в ресторан, а здесь в море — заношенный свитер, кожаная куртка, может быть, и дубленка — в зависимости от широты; да еще бывает так: повезет капитану с выловом в какой-нибудь рубахе — так и будет таскать ее на промысле, пока она не истлеет.
    Юноша, вошедший в каюту, стоял в полной форме, положенной по уставу, — пуговицы блестели, черный галстук, новые шевроны.
    — Разрешите обратиться? — сказал он сухо.
    — Обращайтесь, старший помощник, — сказал Аркадий Семенович, определив его должность по числу нашивок.

VI

    Сухов не представлял, сколько времени он продержался. Он чувствовал, как все тяжелее дается ему каждое новое движение, мускулы буквально задеревенели, хотелось пить, мысли смешались, перестали быть четкими, и только в сознании все время билось: выжить, выдержать, ни в коем случае не терять надежды. Его несколько приободрило, что пелена тумана стала теперь не сплошной, на несколько метров вокруг стала видна вода. Солнце было скрыто за дымкой, и поэтому вода вокруг была темной. Самое страшное было позади. Но теперь Сухов понимал, что страшнее любой ситуации — пустота и отсутствие надежды на спасение. Надо держаться, только держаться, остальное не в его силах. Он должен держаться на воде, подгребая одеревеневшими руками, и дышать. Дышать, напрягая уставшую шею, изредка, при неудачном движении, погружаясь в соленую воду, но дышать! Ночью он напрасно метался. Непростительно запаниковал! Надо было просто держаться на месте. По-видимому, не рассчитал, рванулся, заметался в воде, как рыба, ищущая выход из сетей. Забыл основное правило: очутился в воде — не суетись, береги силы, береги тепло, поддерживайся на плаву, тебе все равно не догнать, не найти судно, оттуда сами заметят тебя, подойдут, кинут спасательный круг, спустят штормтрап, подплывут на шлюпке. Хорошо еще, что сразу не пошел на дно! Если бы удар не пришелся вскользь… Удар ребром тренированной ладони; удар, рассчитанный на самое уязвимое место — шейные артерии. Даже нанесенный вскользь, потому что Сухов почти интуитивно сделал легкое движение плечом, удар мог стать роковым.
    Очнулся он в воде, механически задержал воздух в легких, всплыл, рванулся к судну. Ночь была такой, что в ней не существовало ориентиров. И даже через много часов, когда забрезжил рассвет, он не приоткрыл завесу: сплошная темнота сменилась густой белизной. Белое молоко вокруг, мир, окутанный непроницаемым слоем мглы. Он пробовал кричать — бесполезно! Звук вяз в пространстве, натыкаясь на безответную белую стену. И только через час Сухов услышал тающие гудки судовых тифонов, он пытался плыть на звук, но гудки исчезли, растворились вдали, и он снова потерял всякую ориентировку. Еще раньше, до этих звуков, он неожиданно попал в месиво снулой рыбы, в поток белых вздутых брюшек, в слои чешуи, липкой, лезущей в уши, в рот. Это была умирающая, задохнувшаяся сардина. И по прорвавшимся гудкам тифонов, и особенно по этой массе погибшей рыбы он понял, что на «Диомеде» хватились его, ищут, а рыба эта выпущена из кошелька его судна. Значит, «Диомед» здесь, рядом, он крутится совсем близко! Мертвая рыба была вестником близкой помощи, спасения, но отняла столько сил! Руки вязли в скользящей, липкой массе, чешуя набилась в волосы, лезла в глаза. Сухов с трудом выбрался из этой липкой массы, и туман поглотил то, что когда-то было рыбьим косяком.
    Гудки тоже стихли — мир погрузился в плотное молчание, где каждое движение порождало звонкий всплеск и болью отдавалось в ушах. Полное отчаяние охватило его. Он не хотел больше двигать онемевшими мускулами. Захотелось скользнуть вниз, в глубину, в холодные слои, прозрачные, тихие и бесконечные. Желание было неотступно, как наваждение, — разом покончить со всеми мучениями. Но там, на борту «Диомеда», оставался Ефимчук, для которого гибель его, Сухова, означала жизнь, дальнейшее тихое существование в личине классного повара, находящего путь к людям через желудок, ежедневное спасибо от всех в салоне, камбуз, полный запахов пряностей, и день, когда все успокоится и можно будет уйти беспрепятственно. И еще оставалась в этой жизни почти одинокая женщина, которая сникнет в печали и которой после его гибели будет поздно начинать все сначала. Сухов осторожно перевернулся на спину, в таком положении держаться на воде было легче.
    К жажде, к усталости прибавилась еще одна беда: опять давало себя знать сердце, которое давно, вот уже несколько лет, беспрестанно напоминало о себе. Каждая медкомиссия могла стать последней, особенно с того времени, как в рыбацкой поликлинике ввели проверку при помощи кардиографа. Обманывать приборы становилось все труднее, он задолго готовился к встрече с ними, старался больше бывать на свежем воздухе, обходил все неприятности, пытался забыть. Теперь вода помогала сердцу, она смачивала грудь, защищала от духоты. Солнце все отчетливее пробивалось сквозь рваные полосы тумана, и жара могла стать губительной.
    Годы, подорвавшие сердце, научили Сухова выносить любые удары, закалили, его кожа задубела, а нервы стали жгутами. Всегда нужна была только цель, и не было таких дней, чтобы он жил без нее, поддавался просто течению, не сопротивляясь, хотя все считали, что он слишком спокойно реагирует на происходящее, — просто он не позволял выплескиваться наружу эмоциям, ввергать в свои треволнения других людей. Он убедился, что человек может вынести все, что нет предела его силе. Убедился он в этом еще совсем молодым парнишкой, когда в партизанском лагере зажатые в кольцо карателями люди сумели выстоять: ели кору, варили похлебку из трав, все, что могли, отдавали детям, женщинам — и выстояли, сумели собрать силы в кулак, прорвались, уцелели.
    Хотелось пить. Соленая теплая вода усиливала жажду. Руки и ноги становились непослушными, их как бы скручивали проволокой, стягивая мышцы и сосуды, тысячи иголок вонзались в сердце. Потом ноющая боль на миг отступала, но лишь на миг, и с новой силой кололо под левой лопаткой.
    «Неужели это конец? — подумал Сухов. — Неужели не хватит сил?!» Он подумал о том, что все, что было с ним в жизни, сейчас уйдет, закончится вместе с тем мгновением, когда вода хлынет внутрь и не будет уже сил всплыть, вытолкнуть соленую массу из легких, вдохнуть чистый воздух. Ну что ж, каждому приходит своя пора. Но почему именно сегодня, сейчас?!
    Они взяли отличный улов, предстояла сдача на базу. Сухов надеялся, что подойдет «Крым», он вглядывался в туман, опускавшийся к ночи на тихие воды, пытался рассмотреть огни базы, которая лежала в дрейфе справа по борту. Ему было приятно думать, что там его ждут, что он нужен кому-то, и вдруг метнувшаяся тень на юте, шуршание, возня, резкий прыжок по трапу туда, в темноту, где Ефимчук пытался спустить плотик. На этот раз подвела привычка действовать с ходу, можно было не спешить! Куда бы он делся, этот повар? Надо было тихо, неслышно подняться в рубку, дать сигнал аврала — и все на ногах. А если бы он успел, этот повар? Успел именно за это мгновение и скрылся бы в тумане?.. Тихоня и аккуратист, любитель судовых карт — так вот почему часто заглядывал в рубку, интересовался прокладкой, как юнга, мечтающий стать штурманом!
    Развиднелось вокруг, посветлела вода. Было видно, как юркие рыбешки проносятся мимо, расплывчатые медузы тают, вздымаются из воды, как будто дышат. Рыбы уже не остерегались человека, они видели, насколько слабы его движения, с каким трудом он удерживается на воде и сипло дышит приоткрытым ртом.
    Сухов почти в бессознательном состоянии в который уже раз погрузился в воду, охнул, выныривая, оглянулся вокруг и не поверил своим глазам — серая растущая тень скользнула слева от него! Он разглядел иллюминаторы на борту, надстройка была скрыта пеленой, на носу прочитал отчетливую надпись: «Наяда». Наконец-то! Он рванулся, пошел саженками, разгребая воду, захлебываясь, на секунду приостановился, вытолкнулся из воды, хотел крикнуть: «Помогите, здесь я! Сюда!» Но получилось нечто нечленораздельное, сиплое, с трудом вырывающееся из гортани, очень слабое, едва слышимое. Он со страхом видел, как уменьшается тень борта. Вот уже и надпись стала неразличимой… Куда же они, куда? Сухов попытался сильнее отталкиваться от воды, но руки не слушались его, а тень все уменьшалась, уходила в дымку тумана, таяла на глазах, пока совсем не растворилась.
    Сухов уже не верил, что рядом была «Наяда». Так получилось: просто воображение нарисовало этот манящий борт — остров тепла, спокойствия, остров спасения. Теперь конец, можно подводить итоги! Он опять впал в какое-то непонятное, полубессознательное состояние; словно в калейдоскопе, вспыхивали лица друзей, Людмила. Людмила… Он знал наверняка, чувствовал, как она сейчас мечется по палубе плавбазы, это ее беспокойство, отчаяние передавались ему.
    Морская вода как слезы. Если бы она была чуть преснее! Больше не было сил дышать; и эта боль слева, проклятая сдавливающая тяжесть. Держаться, во что бы то ни стало держаться, твердил про себя Сухов. Ведь не одна «Наяда»! Не одна!
    Солнце прорвалось сквозь туман и перестало быть союзником, теперь оно несло не только свет, но и зной, ослепляющую жару тропиков.

VII

    — Разрешите сесть? — спросил старший помощник.
    Шестинский кивнул.
    — Только покороче, что у вас? — спросил сухо Шестинский: визит старпома был не совсем ко времени.
    — Я хотел ввести вас в курс дела, полагаю, капитан о чем-то умалчивает, — сказал старпом и замялся — видимо, понял, что выглядит это не очень красиво.
    — Ну, ну, продолжайте, и как можно короче, у меня совершенно нет времени, — сказал Шестинский и натянул куртку.
    — Видите ли, я полагаю, что Сухов не просто упал за борт. Я долгое время наблюдал за поваром — он у нас какой-то странный человек, а сегодня он вообще старается не вылезать наверх, и лицо у него в синяках. Они о чем-то беседовали с капитаном, правда, я не в курсе дела, но матрос Баукин утверждает, что повар ночью был с Суховым на палубе и они кричали друг на друга. Вообще-то Сухов и раньше недолюбливал повара, мы считали, что он придирается к нему, но сейчас я понял, что здесь более глубокий конфликт. К тому же плот был разнайтован, рядом лежал запас ракет, я уже докладывал капитану. Думаю, стоит прижать Ефимчука, потому что просто так Сухов не мог исчезнуть. Вот и все, пожалуй. Могу изложить это письменным рапортом.
    Старший помощник замолчал, лицо его налилось краской, покраснела даже шея, и это особенно подчеркивал воротничок ослепительно белой рубашки.
    «Кто он? — подумал Шестинский. — Начинающий карьерист, метящий на место Малова, или просто мальчик с больным воображением? Малов не стал бы от меня ничего скрывать. Я же спрашивал его. А впрочем… Что-то неуверенное было в его словах».
    — Давайте срочно в рубку! — сказал Шестинский.
    Он рванулся из каюты, перепрыгнул через комингс и взбирался по трапу так, что старший помощник, стремящийся всегда соблюдать спокойствие, едва поспевал за ним. В рубке вахтенный, третий помощник, тоже совсем молодой парень, что-то напряженно выслушивал по телефону. «Набрали сосунков, — подумал Шестинский, — вот они и играют здесь в казаки-разбойники».
    — Где капитан? — спросил Шестинский у вахтенного.
    Третий помощник даже не обернулся на вопрос.
    — Срочно вызовите мне капитана! — приказал Шестинский старпому.
    — Капитан в машине, — буркнул вахтенный и уже в телефон крикнул: — Да знаю я, лаз туда идет из румпельного, знаю. Воду дам. Ясно, Петр Петрович.
    Шестинский выбежал из рубки, спустился по вертикальному трапу, пробежал по коридору — дверь в машинное отделение была открыта. Внизу на площадке он увидел Малова, старшего механика Кузьмича, боцмана и еще нескольких человек — все они были чем-то взволнованы. Шестинский обратил внимание, что главные двигатели не рождали обычного шума, застыл без движения коленчатый вал, замерли поршни, только слева у переборки тарахтел аварийный движок. «Не хватало еще остаться без главных, потерять ход сейчас, когда так дорого время!» — подумал он. И успокоил себя тем, что стармех здесь опытный — разберутся, нечего торчать в машине Малову, надо выяснить с этим непонятным поваром, и причем срочно. Ну а если же все это не так, а просто домыслы старпома?.. Впрочем, лучше лишний раз перепроверить.
    По маслянистой рифленке пайол Шестинский подбежал к людям, собравшимся у входа в котельную.
    — Да подаст он воду, наконец, или нет? — кричал Кузьмич. — Распустили людей, я же говорил…
    — Газосваркой я в пять минут переборку вырежу, — предложил моторист с худющим лицом и непомерно острым носом.
    — Я тебе дам переборку курочить, так достанем! — закричал Кузьмич.
    Малов, заметив Шестинского, подошел к нему.
    — Что у вас такое? Из рубки нельзя отлучиться ни на минуту. Вы должны вести поиск, а вместо этого толпитесь в машине! Безобразие! — сказал Шестинский. — И потом, что вы скрываете от меня? Надо срочно вызвать вашего повара и разобраться в обстоятельствах исчезновения Сухова. Если вы не смогли это сделать, то позвольте мне заняться!
    — Поздно! — почти крикнул Малов. — Поздно уже.
    Из сбивчивого, торопливого объяснения капитана Шестинский узнал, что Ефимчук заперся в котельном отделении, задраил вход, затем позвонил в рубку. Когда Малов взял трубку то не сразу осознал, что происходит и что за нелепые требования тот ему выставляет. Сначала он подумал, что это шутка молодого моториста, — уж слишком все было неправдоподобно, но когда понял, что с ним говорит Ефимчук, то все связанное с поваром заставило осознать серьезность положения и далеко не наивную угрозу поставленного перед ним ультиматума. Ефимчук требовал, чтобы судно взяло курс на берег и подошло на такое близкое расстояние, насколько позволяет глубина. В противном случае он грозил тем, что взорвет котлы, подняв в них пар выше допустимой нормы. Взрыв котлов мог разнести машинное отделение. Малов тут же приказал отключить питание от котельной, а затем подать туда воду.
    — Пусть захлебнется, гад, — закончил он.
    — А вода не хлынет в машину? — спросил Шестинский.
    — Я думаю, у него кишка тонка. Подступит вода к брюху — сам выскочит! — сказал Малов.
    — Петр Петрович, — перебил их Кузьмич, — шланги с палубы подали, я насосы включаю! — И добавил, уже обращаясь к Шестинскому: — Вот из-за этого гада повара расхлебываемся. Я же говорил, может, он рецидивист какой! А что с котлами — так это он слаб до марки пар нагнать, там подрывные сработают. Это ему не камбуз, тут мозгой надо шевелить!
    В действиях людей «Диомеда» не было растерянности, они были уверены, что никакие фокусы Ефимчуку не помогут, тем более что было несколько способов выкурить его из котельной. Малов действовал четко и спокойно, но именно это спокойствие вызывало раздражение у Шестинского. Неужели капитан не знает, что он сам прикрыл Ефимчука, что не разобрался в этом прохвосте, ведь были у него сигналы серьезные, а он отбросил их по простоте душевной, и только ли по простоте? И как бы ни кончились события, скандала на весь флот не избежать. И что нужно этому повару?! Ведь здесь ему не самолет, здесь не испугаешь.
    — Постойте! — вдруг хватился Кузьмич. — А если он действительно пары поднял? Дадим воду — взорвет котлы!
    — От вас дождешься когда-нибудь определенного решения? — не выдержал Малов.
    Оттого что в машине горели только лампочки аварийного освещения, было тускло. Кузьмич, побежавший наверх, споткнулся о трубопровод, с грохотом лязгнула пайола. Сверху спустились Вагиф и старпом. Они начали открывать аварийный лаз, ведущий в котельную; оказалось, что Ефимчук прикрыл его неплотно, — задвижка поддавалась. Теперь надо было как-то отвлечь повара и проникнуть через лаз. Шестинский согласился — так будет проще. Моторист схватил запасной поршень и стал бить в переборку котельной.
    — Этого он не поймет, — сказал Кузьмич. — Стучи хоть до посинения.
    — Дайте я поговорю с ним! — сказал Шестинский.
    После недолгого молчания в трубке послышалось:
    — Да, что еще надо? Идете к берегу?
    — Слушай внимательно, Ефимчук, говорит начальник экспедиции. Сейчас мы затопим котельную, всякое упрямство бесполезно, котлы не поднимут пары выше марки, здесь двадцать опытных моряков, отщепенец один ты. Не знающий судна. Добровольная сдача — вот единственный выход для тебя. Как понял?
    В трубке что-то сипело, стучало.
    Шестинский на мгновение оторвался от телефона и увидел, что ни Малова, ни Вагифа в машине не было. Только пыхтел рядом Кузьмич.
    — Где все? — спросил Шестинский.
    — Там. — Кузьмич показал рукой на подволок. — Через аварийный полезли!
    Шестинский передал трубку Кузьмичу, сказал, чтобы был внимателен, чтобы моториста не отпускал, не исключено, что когда Ефимчук заметит ребят, то откроет котельную и попытается удрать через машину, и побежал наверх, через коридоры на ют, к аварийному входу. Матросы толпились около лаза, заглядывали внутрь, он растолкал их и ввинтил полнеющее тело в узкий темный овал. Придерживаясь за скоб-трап, он не спустился, а съехал вниз, ободрав ладони. Клинкетная дверь в котельную была открыта, он пролез внутрь, выпрямился и увидел мечущихся людей за паровым котлом, замахнувшегося на кого-то Малова, его злые глаза:
    — Ах ты вонючий гад! Я убью тебя, убью…
    Когда Ефимчука вытащили наверх, Шестинский придвинулся к Малову почти вплотную, сказал с тихой злостью:
    — Я отстраняю вас от руководства судном, дела сдадите старпому, письменное подтверждение берега получите завтра. И учтите: если не спасем Сухова, будут приняты другие меры!

VIII

    Туман развеялся, последние его клубы поднялись высоко в небо и там, в зените, расползлись, согреваемые солнцем. Поверхность моря заголубела, заиграла в светящихся бликах. Плавбаза «Крым», медленно раздвигая форштевнем зеркальную гладь, приближалась к заданным координатам. С выступа носовой надстройки Людмила Сергеевна видела, как плавно расходятся волны и гаснут вдали, сливаясь друг с другом. Теперь, когда туман спал, она вновь воспрянула надеждой на спасение Сухова.
    — Стоп, машина! — крикнул наверху капитан.
    База прошла чуть вправо по инерции и замерла в примерном квадрате, где пропал Сухов.
    — Ботя! — крикнул капитан: он всегда называл так боцмана. — Ботя, готовь шлюпки!
    На широкой палубе базы забегали матросы в оранжевых нагрудниках, заскрипели шлюпбалки, боцман влез в шлюпку. Спустили штормтрап, у которого уже собрались матросы.
    — Все катера готовь, ну что за народ! Ботя, все, а не только третий номер! — крикнул капитан в мегафон.
    Людмила Сергеевна оторвала взгляд от суеты у шлюпок и снова с надеждой начала всматриваться в даль. Там, слева по носу базы, у самого горизонта, низко над водой она разглядела чаек: черные точки кружились на одном месте.
    — Посмотри, Аверьянович, — крикнул наверху радист, — видишь вдали…
    Из рубки тоже заметили чаек.
    — Просто так птицы не будут кружить. Дай-ка бинокль посильней, — сказал капитан.
    Людмила Сергеевна почувствовала, как все дрожит, напрягается внутри: а вдруг… Она даже боялась подумать, чтобы не спугнуть догадку. Просто стоять и ждать она больше не могла. На мостике она буквально вырвала бинокль из рук вахтенного. Линзы приблизили чаек, но не больше.
    — Ботя, — крикнул капитан, — а ну затормози! Я тоже пойду!
    Катер замер, едва касаясь воды. Капитан натянул на голову матерчатую кепку с пластмассовым козырьком и стал похож на велосипедиста. С необычной резвостью он сбежал вниз, Людмила Сергеевна едва поспевала за ним. Так они бежали вдоль борта, пока капитан не остановился у штормтрапа и она не наткнулась на него.
    — Возьмите меня, Аверьянович, возьмите, ради бога, — попросила она.
    Капитан кивнул и полез к воде, туда, где колыхался новенький дюралевый катер, и уже снизу крикнул:
    — Врача зовите! Где он пропал?
    Вторя ему, закричал боцман:
    — Доктор, в шлюпку!
    Людмила Сергеевна закрыла глаза и перешагнула через планшир. Ее поддержали, и она уже смелее нашарила ногой перекладину. Внизу ее подхватили, усадили на банку. Затарахтел мотор. Прыгнул сверху длинный неуклюжий доктор. Катер рванулся, взял с места скорость, взвил веер брызг.
    — Вижу! — закричал капитан. — Вижу!
    Теперь уже и без бинокля все увидели черную точку впереди.
    — Ну что же он, не видит нас, что ли? — крикнул боцман. Теперь уже отчетливо была видна облепленная чешуей безжизненная голова, которая непонятно каким чудом держалась на поверхности океана.
    На катере сбросили обороты мотора, и в это время капитан одним махом скинул тенниску и прыгнул в воду. Отфыркиваясь и размашисто загребая руками, он уверенно приближался к Сухову. Вот он достиг его, обнял и потащил к борту катера.
    Людмила Сергеевна бросилась к безжизненному телу, заострившееся лицо Сухова было похоже на слипшуюся маску из чешуи и соли. Капитан оттолкнул ее, крикнул доктору.
    — Дыхание давай!
    Но доктор и без этого окрика уже вытягивал Сухову руки, нагибался к лицу, вдувал воздух. Потом тронул запястье и побледнел. Людмила Сергеевна, оттолкнув державшего ее боцмана, бросилась к Сухову.
    — Да дайте же ему воздуха! — закричал капитан. — Не заслоняйте!
    — Сережа! Очнись! Это я! — крикнула Людмила Сергеевна.
    Стеклянные зрачки Сухова на мгновение шевельнулись, он застонал и с трудом прохрипел:
    — Ефимчук. Запомни, Мила…

И. Озимов
* * *

Помню скрипы переборки,
Ночи без звезды,
Все субботние приборки —
Праздники воды.

Как поют многоголосо
Струи тенорком!
А по палубе матросы
Ходят босиком.

И вода течет из Данги
В Клайпедском порту.
И брезентовые шланги
Сохнут на борту.

До тельняшки все промокло, —
Всюду воду льют.
Солнце блещет в толстых стеклах
Прибранных кают.

И на корточках,
                    чумазы —
Горе нипочем, —
Драют шлемы водолазы
Тертым кирпичом.

И, скучая, жаждут ноши,
Очереди ждут
Водолазные галоши
Весом в целый пуд.

В. Устьянцев
СЕРЕБРЯНАЯ ДУДКА
Рассказ

1

    Командиром нашей роты в учебном отряде был инженер-механик капитан третьего ранга Кремнев. Он изо всех сил старался не уступать ни в чем другим командирам рот из строевых офицеров и, видимо, из-за этого был исключительно пунктуален в исполнении своих служебных обязанностей.
    Но именно пунктуальность его и подводила. В отличие от щеголеватых строевиков, пользовавшихся лучшими пошивочными мастерскими и ателье города, Кремнев носил форму готовую, со склада, никогда не подгонял ее по своей фигуре, дабы не подавать дурного примера нам, курсантам. При малом росте и достаточно заметной полноте в неушитом обмундировании он выглядел мешковато и был чем-то похож на ночного сторожа. Ему бы впору берданку под мышку и тулуп.
    К тому же, несмотря на свою твердую фамилию, характером Кремнев обладал мягким, покладистым, добродушным, а голос имел и вовсе уж не командный — тихий, слегка глуховатый, без единой металлической нотки.
    — Извините, — вежливо обращался он к провинившемуся, — но вы нарушили установленный порядок, и я вынужден вас наказать. Как вы думаете, что вам полагается за подобное нарушение?
    Сами определяя себе меру наказания, мы не были снисходительны. Наказывать самого себя — не очень-то приятное занятие, но мы считали, что с командиром роты нам повезло, и старались не подводить его. Мы уважали его за справедливость и ни капельки не боялись.
    Неумолимым стражем порядка и грозой нарушителей был старший инструктор смены старший мичман Федор Харлампиевич Масленников. Фамилию носил он мирную, хоть бери ее и на хлеб намазывай, но это тотчас забывалось, когда он ехидно интересовался:
    — Курсант Севастьянов, вы собираетесь служить на флоте?
    Я уже служил на флоте добрых полгода, хотя и не на кораблях, а в морском учебном отряде, но попробуй догадаться, что старший мичман имеет в виду именно в данный момент? Я мысленно «обшариваю» себя с головы до пят. Так, ленточка на бескозырке, конечно, чуть длиннее, чем положено, однако не настолько, чтобы это можно было заметить сразу. Гюйс, то есть воротник с тремя белыми полосками, пристегнутый к голландке — синей форменной рубахе, лишь слегка вытравлен известью, чтобы пустить пыль в глаза городскому населению, преимущественно женского пола, насчет изъеденности этого самого гюйса соленой морской волной. Ремень? Но он затянут достаточно туго, да и старший мичман Масленников при всей его дотошности не какой-нибудь пехотный старшина, чтобы совать ладонь под бляху и накручивать наряды вне очереди. Нет, взгляд инструктора смены уперся куда-то ниже. Мой взгляд упал вслед за ним, и я обомлел. Батюшки, да как же это я вместо хромовых надел яловые ботинки?
    — Разрешите переобуться, товарищ старший мичман?
    — Чтобы через две минуты быть в строю, — разрешает Масленников. — Из-за одного разгильдяя я не намерен задерживать остальных.
    Можно подумать, что я намерен. Ребята, наверное, не простят мне и двух минут, ибо это последнее наше увольнение перед отъездом на корабли, и тут счет идет не на минуты, а на секунды.
    Я бегу в баталерку, хватаю с полки свои хромовые ботинки, не развязывая шнурков, выдергиваю ноги из яловых, нагибаюсь и… лечу головой вниз. То ли от полоснувшей по животу боли, то ли от удара головой о нижнюю полку теряю сознание, а когда очухиваюсь, то обнаруживаю, что лежу, скрючившись, на полу, а надо мной массивной колонной высится до самого потолка фигура старшего мичмана Масленникова. Мгновенно соображаю, что отведенные мне две минуты уже истекли, ребята ушли в город, а мне увольнение уже не светит.
    — Курсант Севастьянов, в чем дело?
    Я пытаюсь вскочить, но в живот снова будто вонзается что-то острое и раскаленное, и я лишь переваливаюсь на другой бок. Колонна переламывается пополам, и я совсем близко вижу встревоженный взгляд Масленникова.
    — Что с тобой, Володя?
    От столь неожиданного обращения ко мне я теряю дар речи и лишь указываю на низ живота. Масленников кладет на живот ладонь, осторожно нажимает и вдруг резко отдергивает руку. Я вскрикиваю.
    — Так, ясно. — Несколько мгновений он раздумывает о чем-то и подытоживает: — Ну и дела!
    Он без натуги, будто что-то едва весомое, поднимает меня, относит в кубрик и опускает на койку.
    — Дневальный!
    — Есть дневальный! — Из коридора просовывается не очень бодрое лицо курсанта Тимошина. Ну да, отчего ему быть бодрым, если выпало дневалить в самое последнее увольнение?
    — Вызывайте врача, да поживее! — не оборачиваясь, говорит ему Масленников, пристально разглядывая меня.
    А боль уже малость отпускает, и я с надеждой спрашиваю:
    — Может, пройдет?
    — Может, и пройдет, — соглашается Масленников.
    — Мне в город надо. Очень…
    — Посмотрим, — неопределенно говорит старший мичман. По его тону можно предположить, что он еще может разрешить увольнение. Теперь все будет зависеть от врача. Надо лишь потерпеть и убедить его, что у меня все прошло. И когда наш отрядный эскулап тоже нажимает пальцами на низ живота и затем резко отпускает, я терплю и не вскрикиваю. Но врач все время смотрит мне в глаза, разгадывает мой маневр и поворачивается к Масленникову:
    — Придется госпитализировать. Пока я вызываю «скорую», вы тут соберите его.
    — А что собирать-то?
    — Ну, там, мыло, зубную щетку, пасту, сигареты. Впрочем, сигареты не надо, в госпитале теперь категорически запрещается курить.
    — Да он и не курит.
    — И правильно делает.
    Масленников роется в моей тумбочке, отыскивая туалетные принадлежности.
    — А это откуда? — удивленно спрашивает он, доставая из-под газеты, которой застелена полочка, боцманскую дудку.
    Удивление мичмана можно было понять. Раньше никелированные боцманские дудки носили на цепочке и вахтенные, и дневальные, а уж боцмана без дудки на шее и представить было невозможно. Определенной мелодией, высвистанной на дудке, предварялась любая команда. Но лет двадцать, а то и все тридцать назад дудки на флоте отменили, и теперь легче было откопать мамонта, чем найти на корабле боцманскую дудку. Правда, дудки пока еще носят участники парадов, но нас на парад не пускали.
    — Так откуда? — переспросил меня старший мичман, разглядывая дудку.
    — Это подарок.
    — Смотри-ка, да ведь она серебряная! — еще больше удивляется Масленников и, сунув мундштук в рот, сначала осторожно пробует, а потом четко выводит какую-то мелодию.
    В дверь опять просовывается дневальный Тимошин, у него глаза лезут на лоб. Заметив его, Масленников прерывает мелодию и нежно, будто кошку, поглаживая дудку, говорит:
    — А звук-то какой! Это же с ума сойти можно!
    Тут его взгляд становится задумчивым и грустным, уходит куда-то в немыслимую даль. И мне невольно вспоминается, как эта дудка оказалась у меня.

2

    Мы жили на первом этаже, точнее, в бельэтаже, в угловой квартире, окна ее выходили сразу на две улицы, и, когда родители уходили на работу, самым интересным занятием для меня было наблюдение за жизнью этих улиц. На одной из них, наискосок от кухонного окна, располагалась парикмахерская, и наблюдение за ней позволило мне сделать, быть может, первое в жизни логическое умозаключение: мужчины входят в парикмахерскую лохматыми, а выходят причесанными, а женщины наоборот.
    На другой улице, напротив родительской спальни, располагалась булочная, наблюдение за которой привело меня к другому умозаключению: хлеб у нас в основном едят старушки. Было еще попутное наблюдение: подниматься на четыре каменные ступеньки в булочную со своими авоськами, сумками, батожками и палочками старушкам было куда легче, чем спускаться с них. Но мой личный опыт начисто опровергал это наблюдение, поэтому к определенному умозаключению по поводу ступенек я не пришел.
    Однако самое интересное находилось не на противоположных сторонах обеих улиц, а прямо под нашей квартирой, на углу. Наблюдать это я не мог до тех пор, пока не научился с помощью кухонного стола и поставленной на него табуретки открывать верхний шпингалет окна. С нижним было проще, и, распахнув окно, я расстилался на подоконнике, свешивал голову вниз и обнаруживал там сапожника.
    Познакомились мы сразу, с того момента, когда я впервые одолел верхний шпингалет и свесил голову за окно. Прямо подо мной сидел человек в полосатой тельняшке и тюкал молотком по длинному тонкому каблучку дамской туфельки. Сначала мне показалось, что он стоит на коленях, но, приглядевшись, я обнаружил, что не только коленей, а и ног у него нет, а вместо них — тележка на роликах, к которой он пристегнут ремнями. Это меня испугало, я захлопнул окно и долго не решался открыть его снова. А когда решился, возле сапожника уже сидел на табуретке, обтянутой кожей, мужчина в одном ботинке, а по резиновой подметке другого тюкал молоточком сапожник, поочередно выдергивая изо рта один гвоздь за другим.
    Первым меня заметил тот, что был в одном ботинке, и строго предупредил:
    — Смотри, мальчик, не упади!
    Тут поднял голову сапожник. Из-под загнутых кверху усов у него торчал похожий на расческу ровный ряд гвоздей, они мешали ему говорить, и сапожник только подмигнул мне — весело и поощрительно, будто сказал: «А ты не бойся!»
    Потом, когда мужчина потопал починенным ботинком и, бросив на тележку замусоленный рубль, отошел, сапожник опять поднял голову и, не вынимая изо рта гвоздей, спросил:
    — Как тебя жовут?
    И то, что из-за гвоздей во рту он произнес вот это «жовут», как произносил уже ходивший в первый класс соседский мальчишка Митька, терявший чуть ли не каждый день по зубу, окончательно расположило меня к сапожнику.
    — Вова.
    — А меня Конштантином Прокопьевищем.
    Однако имя его мне в ту пору выговорить было трудно, и я его сократил:
    — Копыч.
    — Ну, Копыч дак Копыч, — согласился сапожник. — Будем, штало быть, жнакомы.
    С тех пор так и повелось: Копыч да Копыч, вплоть до того момента, когда о его коротенький, как у ребенка, гробик сухо застучали мерзлые комья земли.
    Но это случилось намного позже, когда я уже учился в девятом классе и когда, оставшись на его могиле один, вспоминал его живым. И почему-то вспоминались только неизменно торчавшие из его рта гвозди. Первые года два после нашего с ним знакомства мне казалось, что гвозди изо рта у него растут.
    А дудку он мне показал не сразу. Когда я пошел в восьмой класс, Копыч однажды достал ее из-за пазухи и завел со мной такой разговор:
    — На всю нашу эскадру только у меня была такая дудка. У всех были никелированные, казенные, а у меня серебряная, собственная. А досталась она мне в наследство от прежнего боцмана главного старшины Кондратенки еще до войны. А ему передал еще более «ранешний» боцман. Может, она уже в пятнадцатые руки переходила, потому что сделана была очень давно. А сделал ее матрос-инвалид по фамилии Колокольников. Ему, вот как и мне, тоже обе ноги оторвало, но намного раньше, еще при адмирале Нахимове, во время войны с турками.
    Тут Копыч прервал рассказ. Должно быть, мысли его ушли куда-то далеко, он машинально вынул из кармана испачканную варом пачку «Беломора», щелкнул по ней пальцем, подхватил выскочившую папиросу, но прикуривать не стал, а все мял и мял ее в пальцах с мозолями на козанках, набитыми от постоянного отталкивания от тротуара при передвижении на роликовой тележке. Табак сыпался и сыпался на полы бушлата и тележку, вскоре выкрошился весь, но Копыч не заметил этого, а опять машинально начал мять мундштук. Мне показалось, что он совсем забыл обо мне, я уже собрался потихоньку отойти, чтобы не мешать ему, но он вдруг резко тряхнул головой и тем же ровным голосом продолжил:
    — Дак вот, значит, Колокольникову тоже обе ноги оторвало. Ну, а без ног, понятно, служить на корабле невозможно, а душа-то у матроса никак не могла оторваться от флота. Вот и не поехал он после госпиталя домой, а остался в Севастополе. Однако применения себе на суше не нашел. Я-то, вот видишь, приспособился. Думаешь, почему я именно сапожником стал? А чтобы людям, у которых ноги целые остались, удобнее ходить было. Когда я вижу, как человек, притопнув ногой в починенном мною сапоге или ботинке, остается доволен, то мне кажется, будто я сам надел тот сапог или ботинок…
    Копыч опять было умолк и достал папиросу, я подумал, что пауза и на этот раз затянется надолго, но он сразу закурил и тут же продолжил:
    — Ну, а Колокольников, значит, к работе никакой не приспособился, а целыми днями сидел на берегу, смотрел на стоявшие на рейде корабли и тосковал до самой крайности. А с кораблей до него доносился перезвон склянок, пересвист боцманских дудок, разные команды, и он еще больше начинал тосковать по морю.
    Долго ли так продолжалось, не знаю, только однажды Колокольников склепал из чистого серебра такую дудку, какой еще не бывало. Может, вот эту самую, а может, и другую, потому что после этого он еще много дудок сделал по заказу, и тоже из чистого серебра. Разошлись эти дудки по всем морям и океанам, и заговорила в них душа матросская серебряным голосом, призывая моряков к верности флоту и флагу.
    Почитай более ста лет с тех пор минуло, а вот Колокольникова не только на Черноморском, а на всех флотах помнят, потому как он в эти дудки свою преданную морю душу матросскую вложил. Вот так-то, Вовша… И это вовсе не диво какое-нибудь, а в любом деле так. Если человек отдает этому делу всю душу, он останется в памяти людей надолго…
    С этого дня Копыч начал учить меня высвистывать на дудке мелодии, соответствующие той или иной команде, — к подъему, на обед, по тревоге, к авралу и так далее. Если я путал их, Копыч спокойно поправлял и объяснял проще:
    — Вот соображай: сигнал «Начать большую приборку». Что на корабле прежде всего делают во время приборки? Скатывают палубу водой, а потом драят ее деревянными торцами и битым кирпичом. Так вот, если к этой мелодии придумать слова, то получается: «Иван Кузьмич, бери кирпич — драй, драй, драй!» Запомнил? Ну, попробуй.
    И верно, со словами мелодия запоминалась гораздо быстрее, и я тут же воспроизводил ее на боцманской дудке. А дудку Копыч подарил мне незадолго до смерти.
    — Оно, конечно, полагалось бы передать ее кому-то из хороших боцманов, да только теперь дудки на флоте отменили, — с сожалением вздохнул он.
    — Почему?
    — Наверное, потому, что корабли теперь настолько напичканы всякой техникой, что все там гудит, и дудку можно не услышать, да и бегать с ней из кубрика в кубрик некогда, все теперь решают секунды. А команды предваряются ревунами и сильными электрическими звонками, они на кораблях называются колоколами громкого боя. Так что резон в отмене дудок есть. А все-таки с этой дудкой что-то и уходит. Память, что ли. Так вот ты ее для памяти и храни…
    И вот сейчас, глядя на грустное лицо старшего мичмана Масленникова, я вспоминаю Копыча, и во мне тоже поднимается тихая грусть.

3

    Операцию мне сделали в тот же день, а через неделю уже выписали и тут же в учебном отряде выдали предписание, в котором был указан далекий заполярный город и номер войсковой части. Старший мичман Масленников разъяснил мне:
    — Это большой противолодочный корабль. На него из отряда отправилось еще двадцать восемь наших выпускников — радистов, минеров, сигнальщиков, торпедистов, акустиков. А добираться туда так: поездом доедешь до Энска (он назвал город), а оттуда до базы ходит рейсовый катер. Чемодан у тебя тяжеловат, попроси кого-нибудь из попутчиков помочь, а то как бы шов не разошелся.
    От вокзала в Энске до пристани чемодан мне помог донести ефрейтор-пограничник. Но поезд наш опоздал, рейсовый катер не стал его ждать и отошел минут десять назад, а следующий будет только ночью. Дежурный по причалу посоветовал добираться на буксирном пароходике, он шел как раз туда, куда мне было нужно. Буксир стоял у другого причала, туда уже бежали несколько человек, тоже опоздавших на катер.
    Едва я поднялся на борт буксира, как убрали сходню и отдали швартовы.
    День выдался тусклый, как старая алюминиевая миска, из которой вахтенный матрос на буксире выковыривал ложкой пшенную кашу. Он сидел прямо на кнехте, повернувшись спиной к ветру, подняв воротник залосненного бушлата. На вид ему было лет двадцать пять. Я подумал было, что он уже отслужил срочную службу на флоте, но тут же отверг это предположение. В учебном отряде мы проходили практику на кораблях, и я уже знал, что любой матрос, прослуживший на военном корабле хотя бы месяц, никогда не сядет на кнехт, а тем более не станет вот так, прямо за борт, выбрасывать кашу. Да еще за наветренный.
    Стоявший возле рубки старший лейтенант сердито заметил:
    — Свинарник, а не пароход! — И, обращаясь к матросу, добавил: — Смотри, как ты борт загадил!
    Матрос вытер тыльной стороной ладони сальные губы и усмехнулся:
    — Ничего, старлей, вон за тем поворотом волной все начисто смоет.
    И верно, едва буксир повернул за мыс, как налетел холодный ветер, взворошил воду и начал забрасывать брызги на палубу. Мы с ефрейтором укрылись за ходовой рубкой. Остальные пассажиры спустились вниз, в кубрик, на корме осталась только девушка в плаще из модной блестящей серебристой ткани. Даже издали было видно, какое у девушки бледное лицо, — у нее, судя по всему, начинается приступ морской болезни. Она, пожалуй, поступила правильно, что не пошла в кубрик.
    — Тебе только до этой базы? — спросил ефрейтор.
    — Да.
    — Повезло тебе!
    — Почему?
    — Все-таки в городе служить будешь. А мне до самой дальней губы добираться. Говорят, губ тут много, а целовать некого. У нас, например, на весь гарнизон три домика, шесть собак и одна библиотекарша, да и та замужем.
    Последняя фраза была сказана подчеркнуто громко и, видимо, предназначалась стоявшей на корме девушке. Ефрейтор разглядывал ее, пожалуй, слишком заинтересованно и подробно, и я предложил:
    — Пошли в кубрик. А то замерзнешь.
    — Ничего, я привычный к здешнему климату. На окружающую среду погляжу.
    Ясно было, какая окружающая среда интересовала его в данный момент.
    В кубрике было душно и тесно, люди сидели не только на рундуках и на столах, но и прямо на покрытой линолеумом палубе. На верхней койке, выводя носом сложные рулады, безмятежно спал матрос. Ему не мешал даже стук костяшек домино по моему старому фибровому чемодану, лежащему на чьих-то чужих коленях. В дальнем углу отыскалось местечко и для меня, но сесть прямо на палубу я не отважился: вывозишься, а представать в первый же день новой службы пред ясные очи корабельного начальства в неряшливом виде не стоило, потом этот вид еще долго будет за тобой числиться. Я ногой выдвинул из-под стола чей-то чемодан и преспокойно разместился на нем.
    К обеду мы дошлепали до базы. Буксир приткнулся к маленькому пассажирскому причалу, и едва набросили швартовы и подали сходню, как все повалили на него. Ефрейтор устремился было за девушкой в плаще, но она прямо со сходни кинулась в объятия капитан-лейтенанта и стала целовать его. Ефрейтор поскреб затылок и поглядел на меня.
    — Ладно, мне все равно куковать тут до следующей оказии еще полсуток, так что давай провожу до военной гавани. — И подхватил мой чемодан.
    На контрольно-пропускном пункте старшина первой статьи с повязкой на рукаве, проверив мои документы, сказал, что большой противолодочный корабль стоит у четвертого причала, и показал, как туда пройти. Однако, когда в проходную сунулся и ефрейтор, задержал его:
    — А тебе не положено.
    — Так ведь я ему только чемодан донесу и тут же вернусь обратно.
    — Что, он сам не донесет? Матрос ведь, а не барышня.
    — Так ведь он же из госпиталя, после операции. У него шов разойтись может!
    На мое счастье, в этот момент к КПП подошел лейтенант, он услышал перебранку ефрейтора со старшиной и предложил:
    — Давайте я поднесу, мне все равно по пути. — И подхватил чемодан.
    — Раз такое дело, я сейчас с противолодочного корабля кого-нибудь высвистаю. — Старшина выхватил из окошечка телефонную трубку.
    — Не стоит, — удержал его лейтенант. — Сейчас «адмиральский час», зачем людей беспокоить?
    В учебном отряде мы жили по корабельному распорядку дня, с двенадцати до тринадцати часов у нас тоже был обед, а потом до четырнадцати — час отдыха, тот самый «адмиральский час», во время которого даже высокое начальство без крайней на то надобности старается не беспокоить подчиненных.
    Мы шли по причалу и с бортов кораблей нас сопровождали удивленные взгляды вахтенных. Еще бы не удивляться: лейтенант несет чемодан, а матрос порожняком барином вышагивает рядом. Должно быть, сей феномен заинтересовал и дежурного офицера противолодочного корабля, он, стряхнув дрему, вышел из рубки и стал с любопытством наблюдать, как мы с лейтенантом поднимаемся по трапу, и, когда лейтенант дошел до верхней площадки трапа, насмешливо спросил:
    — Чему обязан?
    — Вот, принимайте пополнение, — тоже усмехнулся лейтенант, поставил чемодан, отдал честь флагу и стал неторопливо спускаться на причал.
    — Товарищ старший лейтенант, матрос Севастьянов прибыл для дальнейшего прохождения службы! — доложил я дежурному.
    — Тэк-с, значит, прибыли. — Старший лейтенант оглядел меня с ног до головы. — Не соблаговолите ли, любезный, сообщить вашу специальность?
    — Рулевой.
    — Ага, сейчас я порадую вашего начальника, — улыбнулся дежурный и отправился в рубку. Через открытую броневую дверь было слышно, как он набирает номер. — Василий Петрович? Изволите почивать? Прошу великодушно извинить, что так бесцеремонно прервал ваши радужные сновидения, — заливался в трубку дежурный. — Но служба, братец, служба обязывает. Как что случилось? Судьба изволила преподнести вам очередной подарок в облике матроса Севастьянова. Так что покорнейше прошу принять. Ах, старшину Охрименкова пришлете? Ну-с, воля ваша.
    В рубке скрипнули диванные пружины, кажется, дежурный тоже отдыхал. Его несколько старомодная манера разговаривать настораживала, за этой манерой могло скрываться что угодно.
    — Из какой учебки? — спросил вахтенный у трапа.
    Я назвал.
    — Так ведь и я ее окончил всего год назад! — обрадовался матрос. — А ты, случайно, не из роты капитана третьего ранга Кремнева?
    — Из нее.
    — Ну, стало быть, земляки. Моя фамилия Воронин. Так что, если что понадобится, не стесняйся.
    — Спасибо.
    Похоже, мне везет на хороших людей. Даже старший мичман Масленников, которого мы считали сухарем, на поверку оказался совсем другим.
    — А вон и твой старшина идет, — сообщил Воронин и предупредил: — Представься, как положено, он мужик суровый.
    Ничего устрашающего во внешности старшины не было: роста он оказался ниже среднего, едва доставал мне до плеча; лицо настолько обыкновенное, что старшина, видимо, решил украсить его усами, но они росли так редко, будто регулярно пропалывались; глаза серые, невыразительные.
    — Товарищ старшина второй статьи, курсант Севастьянов прибыл для дальнейшего прохождения службы! — доложил я четко и так громко, что из рубки недовольно выглянул дежурный.
    — Старшина второй статьи Охрименков, командир отделения рулевых, — представился старшина и протянул мне руку. — Идемте.
    Да, чемодан оказался тяжеловат — наверное, зря я взял книги, надо было оставить их Иришке или Масленникову. Но Достоевский и Маркес вряд ли есть в корабельной библиотеке.
    Кубрик был небольшой, койки в два яруса, но лишь на некоторых лежали моряки. Трое из них не спали, а читали, еще двое сидели за столом и играли в шахматы. Все они оторвались от своих занятий и стали разглядывать меня.
    — Здравия желаю! — сказал я.
    — Привет, салажонок! — отозвался один из шахматистов.
    — Голованов! — одернул его старшина. — Чтобы я больше этого слова не слышал.
    Зазвенели колокола громкого боя, и кто-то железным голосом прорычал в висевшем на переборке динамике:
    — Команде приготовиться к построению!
    Кончился «адмиральский час», сейчас экипаж разведут по работам и занятиям — это я знал по учебке.
    — Вы на построение не пойдете, — сказал старшина. — Пока устраивайтесь. Вот ваш рундук, занимайте нижнее отделение, а спать будете вот на этой койке.
    Койка была во втором ярусе, под самым трапом. Всю комфортабельность такого расположения я оценил тотчас же, когда по трапу загрохотали яловые ботинки выбегавших на построение моряков. Уж что-что, а безмятежный сон в ближайшем будущем мне не угрожает. Но обиды на старшину за эту услугу не затаил: все-таки я был салажонком и должен, как все, пройти через это. А спокойный угол мне достанется, дай бог, на третьем году службы. Все справедливо. В кубрике остались только мы с дневальным.
    — Василь Гурьянович, — назвался он. — По специальности штурманский электрик.
    Пока я перекладывал вещи из чемодана в рундук, Василь провел полную их инвентаризацию. Когда очередь дошла до боцманской дудки, он спросил:
    — А это что такое?
    Я высвистел ему команду на обед. Мне хотелось есть, а расход на меня вряд ли заявляли. От выданного мне на дорогу сухого пайка остался кусок колбасы, я поделился ею с Василем, чем сразу завоевал его расположение.
    Однако насчет расхода я ошибся. Сразу после развода на работы и занятия старшина второй статьи Охрименков повел меня на камбуз, и кок, демонстрируя традиционное флотское гостеприимство, накормил меня до отвала.

4

    Командир БЧ-1 капитан-лейтенант Холмагоров принял нас со старшиной второй статьи Охрименковым в своей каюте. Выслушав наши доклады, предложил сесть. Но в каюте было всего два привинченных к палубе кресла, в одном из них сидел сам капитан-лейтенант, на краешке другого примостился Охрименков, а я остался стоять у двери.
    — Ну-с, посмотрим, какие доблести за вами числятся, — сказал Холмагоров, раскрывая лежавшую на столе папку. — Тэк-с, взысканий нет — это, конечно, отрадно. Благодарность за отличное несение караульной службы. Всего одна. Что-то не густо, Владимир Александрович. — Он обернулся ко мне. — Да вы садитесь. Вон там, под умывальником, разножка, поставьте ее и садитесь. — На флот вас военкомат случайно направил или сами попросились?
    — Сам.
    — Почему? Ведь город, где вы жили, находится за тысячу миль от моря.
    И тут я неожиданно для себя рассказал про Копыча и серебряную боцманскую дудку.
    — Он ее с собой привез, — подсказал старшина второй статьи Охрименков.
    — А ну-ка, принесите, — попросил капитан-лейтенант.
    Когда я принес дудку, Холмагоров долго разглядывал ее, потом сунул мундштук в рот и высвистал нечто, лишь отдаленно напоминающее мелодию аврала.
    — Не получается, — огорченно вздохнул он. — А ведь когда-то умел!
    — Разрешите я покажу?
    — А умеете?
    — Так ведь Копыч же и научил.
    Когда я высвистел ту же мелодию аврала, капитан-лейтенант заметил:
    — Однако какой звук! — И надолго задумался. Потом вдруг встряхнул головой и сказал: — Вот что, Севастьянов, сейчас вы проиграете эту мелодию в телефонную трубку. Начнете, как только я взмахну рукой.
    Он набрал номер телефона.
    — Вениамин Иванович? Надысь вы что-то насчет подарочка соизволили намекнуть. Так вот я вам, любезный, алаверды изображу. — Холмагоров взмахнул рукой и поднес телефонную трубку к моему лицу.
    Я высвистел мелодию. Как только я закончил, капитан-лейтенант, не говоря больше ни слова, положил трубку и обернулся к старшине второй статьи Охрименкову:
    — Значит, так: сначала займетесь с Севастьяновым устройством корабля. Проведите его по всем помещениям от носа до кормы, благо это возможно, пока идет планово-предупредительный ремонт, и вы не будете мешать другим. На эту процедуру я вам отвожу… — Холмагоров сделал паузу, что-то прикидывая в уме, и подчеркнуто медленно произнес: — двадцать суток. Потом еще четверо суток на изучение инструкций и других документов, связанных с использованием механизмов. На пятые сутки поставьте его рассыльным, там ему придется еще побегать по кораблю и закрепить то, что покажете вы. После этого я приму у него зачет. Ясно?
    — Так точно! — ответил Охрименков. — Разрешите идти?
    — Вы идите, а Севастьянов пусть пока останется.
    Но не успел Охрименков выйти, как в каюту ворвался дежурный по кораблю старший лейтенант и с ходу потребовал у Холмагорова:
    — Покажи!
    Капитан-лейтенант кивнул мне:
    — Покажите ему, Севастьянов.
    Я протянул дежурному дудку. Он тоже долго разглядывал ее, потом сунул в рот и высвистел сигнал подъема. У него это получилось лучше, чем у Холмагорова, но все-таки в двух местах он соврал.
    — А теперь вы, Севастьянов.
    Я постарался воспроизвести мелодию более точно.
    — Однако какой чистый звук! — будто сговорившись с Холмагоровым, воскликнул дежурный.
    — Так ведь она же серебряная.
    — Да ну? Дайте-ка.
    Я протянул ему дудку, он долго вертел ее и так и сяк и даже попробовал на зуб.
    — Это вещь! Кто же ее соорудил?
    Я пересказал слышанную от Копыча историю о матросе Колокольникове.
    — Очень романтично. Странно, почему же я об этой легенде никогда не слышал? Посрамлен! — старший лейтенант поднял руки вверх.
    — То-то же! — самодовольно ухмыльнулся Холмагоров.
    — Послушайте, Севастьянов, вы не могли бы мне на денек-другой одолжить эту дудочку?
    — Пожалуйста, — я протянул дежурному дудку.
    — Премного благодарен! — Он приложил ладонь к груди и сунул дудку в карман. — Однако меня зовет совсем иная труба. Служба, братцы! — И выскочил было за дверь, но сунулся снова и сказал Холмагорову: — Ты, Василий Петрович, уж запиши этот должок за мной, при случае рассчитаюсь.
    Когда я вернулся в кубрик, там меня уже ждал старшина второй статьи Охрименков.
    — Срок нам командир боевой части выделил жесткий, поэтому начнем сегодня же.

    Когда в учебном отряде капитан третьего ранга инженер Кремнев в течение академического часа воспевал, как любимую девушку, какую-нибудь пустяковую шестеренку, мы посмеивались. Но сейчас я вспоминал Кремнева с искренней благодарностью: сумел-таки он напичкать мою пустую голову массой полезных сведений по устройству и механизмам корабля.
    И тем не менее старшина второй статьи Охрименков оказался прав: командир боевой части времени на подготовку к зачету выделил в обрез. Теперь-то я понял, что он не случайно говорил: столько-то суток, а не дней. Приходилось и верно заниматься чуть ли не круглые сутки. Но я понимал, что капитан-лейтенант Холмагоров не просто пожадничал, а специально рассчитал, чтобы закончить подготовку до выхода в море. Там на это пришлось бы потратить втрое больше времени, да и вряд ли нам позволили бы мотаться по отсекам и боевым постам во время плавания.
    Когда старший лейтенант Вениамин Иванович Самочадин снова заступил дежурным по кораблю, меня назначили к нему рассыльным.
    — Это вам полезно, — пояснил он. — За сутки узнаете корабль так, что потом с завязанными глазами пройдете по всем отсекам. Василий Петрович — голова. Так что считайте: с командиром «БЧ» вам просто повезло.
    Я уже давно сообразил, что у старшего лейтенанта Самочадина и капитан-лейтенанта Холмагорова какие-то особые отношения, и они мне нравились. И на сей раз догадался, что не случайно меня поставили рассыльным именно к Самочадину. Несмотря на то что он явно одобрял мою привязанность к боцманской дудке, щадить меня на этом основании он отнюдь не собирался.
    С момента заступления на вахту и до отбоя я ни разу не присел. Лишь после двенадцати ночи удалось прилечь на топчан. Но беспрерывно над ухом трезвонили телефоны, дежурный выслушивал доклады и передавал в вышестоящие штабы или оперативному разные сведения. Три часа полусна не освежили, а, наоборот, окончательно расслабили меня. Снова заныл было шов, но я тут же забыл, о нем, потому что без четверти четыре надо было будить очередную смену вахт. Почти всех заступающих на дежурства и вахты подняли дневальные по кубрикам, мне оставалось разбудить мичманов и старшин. Дважды меня крепко обругали: разбудил не тех, кого надо.
    В шесть утра — подъем.
    Весь день я носился по кораблю как угорелый, твердо помня, что в Корабельном уставе соответствующая статья гласит:
    «Все распоряжения рассыльный исполняет бегом. Если рассыльный не находит лица, к которому послан с поручением, он обязан немедленно обратиться за указаниями к лицам дежурной или вахтенной службы».
    — Рассыльный, найдите старшину первой статьи Гогоберидзе, пусть идет получать медикаменты.
    Гогоберидзе полагается находиться в корабельном лазарете, но больных там сейчас нет, с разрешения врача старшина мог и отлучиться. Однако корабельный врач сошел на берег именно за медикаментами, у него не спросишь. В старшинской каюте Гогоберидзе тоже нет. Стало быть, надо объявить по трансляции. Но тут новая вводная:
    — Рассыльный! К командиру!
    Придется с розыском Гогоберидзе повременить, но как бы о нем вообще не забыть, водитель «уазика», доставивший медикаменты, уже начинает нервничать.
    — Рассыльный, проводите корреспондента журнала к замполиту!
    Видать, корреспондент — человек бывалый, сам хорошо ориентируется в хитросплетениях трапов и люков, на ходу выспрашивая меня о классовом происхождении и первых впечатлениях о флотской службе. К счастью, заместитель командира корабля по политической части капитан-лейтенант Молоканщиков оказался на месте, и я с облегчением сбагриваю ему этого назойливого корреспондента.
    — Рассыльный! Передайте боцману, чтобы принимал водолей с правого борта.
    И так без конца. Я уже облазил все отсеки от ахтерпика до форпика, у меня сложилось твердое убеждение в том, что я самый нужный человек на корабле.
    Между прочим, в том же Корабельном уставе записано:
    «Рассыльный назначается из числа матросов в распоряжение дежурного по соединению, дежурного по кораблю и вахтенного офицера. Они дают ему задание в тех случаях, когда приказание, доклад или сообщение не может быть передано по внутрикорабельным средствам связи».
    Корабль хорошо радиофицирован, и все общие команды отдаются по трансляции. Почти во всех помещениях есть телефоны, переговорные трубы. Отлично действует звонковая сигнализация. И все-таки без рассыльного не обойтись. Ну, в самом деле, не пошлешь по радио или по телефону суточную ведомость или того же корреспондента!
    В рубке дежурного по кораблю тесно и шумно. Почти непрерывно звонят телефоны, старший лейтенант Самочадин едва успевает отвечать. То и дело кто-нибудь чего-нибудь запрашивает или докладывает.
    — Прошу разрешения вскрыть пороховой погреб.
    — Остановлен второй дизель-генератор.
    — Товарищ старший лейтенант, прикажите дать в душевую пар.
    — Дежурного по низам просят в турбинное отделение.
    — Товарищ дежурный, обед готов, прошу разрешения принести на пробу…
    Старший лейтенант Самочадин снимает пробу, дает «добро». Теперь ему не надо отлучаться в кают-компанию, и он отпускает меня на обед на пятнадцать минут. Успеваю заглотить его за десять, остальные пять сижу, откинувшись на переборку, вытянув ноги. Чувствую, как по всему телу растекается блаженная истома, и предвкушаю несуматошность «адмиральского часа».
    Но все оказывается наоборот. Старший лейтенант Самочадин, чтобы в этот святой час не тревожить экипаж излишними звонками и объявлениями по трансляции, использует меня на всю катушку.
    Рассыльный! Отнесите штурману «Извещения мореплавателям».
    Рассыльный! Передайте…
    Рассыльный…
    Рассыльный!
    К концу дежурства мне уже кажется, что у меня нет и никогда не было ни фамилии, ни имени, ни прошлого, все поглотило это хлесткое, как выстрел, слово.
    Наконец сменяюсь и устало бреду в кубрик с твердым намерением тотчас же завалиться спать, благо после вахты это разрешается. В темпе раздеваюсь, взбираюсь на свою верхнюю койку под трапом, но, как ни стараюсь, долго еще не могу уснуть. Должно быть, переутомился.

5

    Еще в старину многие населенные пункты назывались по основному занятию жителей. По сей день сохранились деревеньки с такими названиями, как Хомутово, Гончары, Ложкино, Пасечники и прочее. Нынче у многих городов тоже есть главное их назначение. Есть города-металлурги, города-химики, города-университеты.
    У этого небольшого города главным назначением было встречать и провожать корабли. Загрузив их ненасытные отсеки и трюмы провизией и боезапасом, город провожает их в океан. Провожает тихо, без оркестров и прощальных взмахов рук, без поцелуев и слез. Чаще всего корабли отваливают от причалов ночью или под утро. Хотя стоит полярный день, в хорошую погоду солнце светит круглые сутки, но люди спят именно в те часы, когда полагается наступить ночи.
    Сегодня запись в вахтенном журнале гласила:
    «02 ч. 43 мин. Отдали швартовы…»
    За кормой в серой пелене дождя таяли последние дома города…
    Дождь был унылый, липкий, видимо, затяжной. Впрочем, я уже давно не видел веселых дождей. Последний веселый дождь, который я помнил, был как раз когда я учился в восьмом классе, и мы с Тоней Канарейкиной поехали в деревню к ее бабушке. Дождь начался где-то на полдороге от полустанка, на котором мы сошли, до деревни. Начался он внезапно, и мы едва успели укрыться под брезентовым навесом полевого тока, на котором лежали горы янтарного зерна.
    А дождь был тогда и впрямь очень веселый, выплясывал на тенте что-то жизнерадостное, серебряные нити его густо оплетали и замершие в поле комбайны, и копешки соломы, и протянувшуюся по дальней кромке поля темную зубчатую стену леса. Потом в синей проталине облаков проглянуло умытое солнце, тонкие нити дождя заиграли всеми цветами радуги, а когда дождь кончился, появилась и сама радуга, подковой охватившая почти полкупола неба. Один конец этой подковы уходил куда-то за лес, а другой окунулся в разлившееся на противоположном краю поля озерко…
    — Створный знак, слева десять! — доложил отсыревшим голосом впередсмотрящий.
    Его доклад явно запоздал, о створном знаке раньше доложили сигнальщики. Это и немудрено, они находятся выше впередсмотрящего метров на десять, кроме того, у них есть и бинокли, и стереотрубы. Но порядок есть порядок, и вахтенный офицер поощрительно отвечает:
    — Есть!
    За слезящимся стеклом ходового поста фигура впередсмотрящего на баке едва просматривается. В плаще с капюшоном он похож на нахохлившегося воробья. Сунув трубку в зажимы и захлопнув дверцу телефонного ящика, впередсмотрящий опять нависает над форштевнем.
    Капитан-лейтенант Холмагоров выскакивает на левое крыло мостика, сдергивает чехол с пеленгатора, наводит его на створный знак и, щелкнув кнопкой секундомера, бежит в штурманскую рубку наносить на карту место корабля, по пути сунув чехол за обвес.
    — Севастьянов, идите зачехлите пеленгатор, — не оборачиваясь, бросает мне старшина второй статьи Охрименков, за спиной которого я стою, внимательно приглядываясь к его действиям.
    Я выхожу из рубки. Завязки на чехле намокли и затягиваются со скрипом. С крыла мостика более четко, чем из рубки, просматриваются оба берега залива, сопки, покрытые мохом и редкими островками каких-то низеньких кривых деревьев, мокрые, скользкие, почти отвесные скалы, усыпанные белыми пятнами птичьего помета. Самих птиц не видно, куда-то попрятались от дождя. Интересно, куда?
    Но разглядывать мне некогда. Все мое тело обволокла промозглая сырость, я поспешно ныряю в рубку и опять становлюсь за спиной старшины. Залив начинает вилять и сужаться, и старшина то и дело перекладывает рукоятку манипулятора то вправо, то влево. А берега все сжимаются и сжимаются, и кажется, что они вот-вот сойдутся и дальше нам идти будет некуда.
    — Смотреть внимательнее! — доносится из динамика голос вахтенного офицера.
    — Входим в горло, — поясняет старшина и весь как-то подбирается.
    Горло залива узкое, и от рулевого, наверное, требуется большое искусство, чтобы провести через него корабль. Я отхожу в сторону, чтобы ненароком не помешать старшине. Но лицо у него спокойное, лишь щеточки усиков чуть заметно подрагивают. А у меня даже мурашки пробегают по телу, когда я смотрю на стремительно пробегающие в нескольких метрах от бортов отвесные скалы.
    Но корабль благополучно проскакивает горло, и перед нами распахивается вся ширь океана. Это происходит как-то внезапно, видимо, еще и потому, что здесь нет дождя, светит солнце, а на небе ни облачка.
    В учебном отряде мы проходили практику на кораблях, дважды выходили в море, но плавали вблизи берегов и такого ощущения бескрайности испытать не довелось. А здесь, куда ни глянь — всюду только вода и небо. И корабль, казавшийся в гавани громадным железным чудовищем, здесь стал вдруг маленьким, затерявшимся в этом необозримом пространстве. И начинаешь невольно испытывать странное чувство своей мизерности и беспомощности.
    Впрочем, когда смотришь вдаль, океан кажется спокойным и добрым. Но вблизи, у самого борта, он злой. Он даже позеленел от злости, сердито плюется брызгами, наскакивает на корабль, бьет его в борт, и эхо этих ударов гулко отдается в стальном чреве корпуса. Корабль нервно вздрагивает, точно испуганный конь, волна то и дело сбивает его с курса, и Охрименкову нелегко обуздать его. Старшина, по-моему, только делает вид, что легко с ним управляется.
    — Для крещения вам погодка выдана, как по заказу, — говорит он. — Может, только к вечеру разгуляется. Вон перистые облака появляются, а они, как правило, к ветру.
    А меня уже и сейчас поташнивает. Особенно когда смотрю на гюйсшток, который вычерчивает то в океане, то в небе замысловатые фигуры. От него у меня и начинает кружиться голова. Поэтому стараюсь смотреть на руки старшины и картушку гирокомпаса.
    — Поворотный буй, прямо по носу, дистанция двенадцать кабельтовых! — докладывает сигнальщик.
    — Есть! — отзывается вахтенный офицер.
    И тут же через открытую дверь штурманской рубки слышится доклад капитан-лейтенанта Холмагорова на главный командный пункт:
    — Товарищ командир, до поворота на новый курс осталось три минуты.
    — Есть! — доносится голос командира корабля. — Ложитесь на курс сорок пять градусов.
    Капитан-лейтенант Холмагоров входит в ходовой пост и смотрит прямо по носу. Вскоре и я вижу, как пляшет на волне оранжевый поплавок буя, возле него пенится вода, и кажется, что это чья-то голова торчит из-под кружевного воротничка. Когда мы поравнялись с буем, Холмагоров скомандовал:
    — Право руля! Курс сорок пять!
    Отрепетовав команду, старшина второй статьи Охрименков перевел ручку манипулятора, и нос корабля плавно покатился вправо. Курсовая черта остановилась точно на цифре «45».
    — На румбе сорок пять!
    — Так держать.
    Капитан-лейтенант Холмагоров направился было снова в штурманскую выгородку, но вдруг остановился и удивленно спросил:
    — А пеленгатор почему не зачехлили?
    Я глянул на левое крыло мостика и обомлел: чехла на пеленгаторе не было.
    Старшина второй статьи Охрименков вопросительно посмотрел на меня.
    — Я крепко привязал, узел затянул туго, — начал было пояснять я, но старшина прервал меня:
    — Виноват, товарищ капитан-лейтенант, я не проверил, а надо было самому посмотреть.
    — Тесемки были мокрые? — спросил у меня Холмагоров.
    — Так точно!
    — Тогда все ясно. На ветру тесемки высохли, узел ослаб, и чехол слетел. Посмотрите, может, зацепился за что.
    Я выскочил на крыло мостика. Ветер, острый, как нож, с маху полоснул меня, обжег и чуть не сорвал с головы берет, но я вовремя подхватил его и сунул за пазуху. Теперь корабль шел лагом к волне, его валяло, как ваньку-встаньку. Ветер снимал с верхушек волн белую стружку пены, будто стесывал гребни рубанком.
    Вслед за мной вышел на крыло мостика и Холмагоров. Он тоже окинул взглядом надстройки. Чехла нигде не было.
    А океан сплошь усыпан барашками, лишь за кормой протянулся гладкий и ровный след кильватерной струи.
    — Смотрите, как по ниточке Охрименков ведет, — залюбовался следом Холмагоров.
    Но когда мы вернулись в ходовой пост, капитан-лейтенант упрекнул старшину:
    — Прежде чем с человека что-то потребовать, надо его сначала научить.
    — Виноват, товарищ капитан-лейтенант!
    Холмагоров задумчиво смотрел на меня. Ожидая его разноса, я сначала невольно съеживаюсь, потом вытягиваюсь в струнку. Но разноса не последовало. Вместо этого Холмагоров предложил:
    — А ну-ка, Севастьянов, становитесь вместо старшины на руль.
    Охрименков уступил мне место за рулем. Едва положив руки на манипулятор, я почувствовал, что удерживать корабль на курсе не так-то просто. Легкость, с которой делал это старшина, была только кажущейся. Волна то и дело сбивала корабль с курса, и я сразу же проскочил заданный курс на четыре градуса.
    — Вы поспокойнее, — советует старшина. — Давайте на первый раз я буду вам подсказывать. Так. Отводи… Одерживай… Так держать! А вообще-то это надо знать, как таблицу умножения. Точнее, не столько знать, сколько чувствовать корабль. Это потом само придет.
    А пока ко мне ощущение корабля не приходило, волна снова сбивала его и он начинал рыскать на курсе. Заглянувший в пост штурманский электрик старший матрос Голованов иронически ухмылялся.
    — Вы не на нос смотрите, а больше за картушкой компаса следите, — подсказывал старшина. — Но и вперед не забывайте поглядывать. Сейчас мы одни, а когда в строю идем, можно наскочить и на другой корабль.
    С того момента, как я стал на руль, прошло не более десяти минут, а я уже устал, и со лба градом лил пот. Никаких физических усилий я вроде и не прикладывал. Это, очевидно, от нервного напряжения.
    — Ничего, для первого раза не так уж плохо, — хвалит капитан-лейтенант Холмагоров. — Бывало и похуже.
    Но в это время в ходовой пост заходит командир корабля капитан третьего ранга Полубояров и строго спрашивает:
    — Что это у нас корабль вихляется, как пьяный матрос? — Однако, глянув на меня, смягчается: — Ах, вот в чем дело! Ну и правильно.
    Тем не менее Охрименков плечом оттесняет меня и сам становится на руль.
    — А теперь поглядите на свой кильватерный след, — предлагает Холмагоров.
    Я выскакиваю на крыло мостика и смотрю за корму. След извилистый, как синусоида. Понуро возвращаюсь в рубку.
    — Ну и как? — спрашивает Холмагоров. — Есть разница?
    — Нашли, с кем сравнивать! — неожиданно заступается за меня командир корабля. — Охрименков-то у нас почти все моря и океаны облазил, вон даже в Сингапуре побывал. Так ведь, старшина?
    — Так точно, приходилось. Только я ведь, товарищ командир, на сухогрузе-то простым матросом ходил, а на рулевого уже здесь выучился.
    — Вот и вы выучитесь, — говорит мне командир. — Не боги горшки обжигают.
    В это время внизу раздается грохот, и все смотрят на палубу, даже старшина на мгновение отрывает взгляд от компаса. Топот доносится с сигнального мостика. Там кто-то сначала просто так прыгает, потом в топоте появляется ритм, и вот уже все узнают классическое «яблочко».
    — Ну, он у меня, прохиндей, попляшет! — угрожающе говорит капитан-лейтенант Холмагоров и собирается спуститься на сигнальный мостик.
    — И как вы намерены его наказать, Василий Петрович? — останавливает его вопросом командир корабля.
    — Пару недель без берега посидит, тогда догадается, что из-за его самодеятельности Охрименков может и не услышать команду на руль.
    — А может, и без наказания догадается? — Командир задумчиво смотрит вниз и вдруг оборачивается ко мне: — А вы плясать умеете?
    — Никак нет.
    — А жаль!
    — У нас вон Голованов в этом деле мастак, — подсказывает старшина.
    Командир поворачивается к Голованову.
    — Пойдите подмените сигнальщика. А когда он поднимется сюда, пляшите, да погромче. Но и за горизонтом не забывайте поглядывать.
    — Есть!
    Голованов спускается на сигнальный мостик.
    Вскоре оттуда поднимается в рубку матрос Воронин. Лицо и руки у него посинели, зуб едва попадает на зуб, когда он докладывает:
    — Товарищ командир, матрос Воронин по вашему приказанию прибыл.
    — Как там, на сигнальном, холодновато?
    — Есть маленько. Но терпеть можно.
    В это время снизу раздается топот. Голованов лихо отбивает чечетку.
    Воронин удивленно смотрит вниз, потом вытягивается в стойку «смирно»:
    — Виноват, товарищ командир! Я все понял.
    — Вот и хорошо. А теперь сбегайте за тулупом, наденьте его и продолжайте службу.
    — Есть продолжать службу! — радостно отзывается Воронин, четко поворачивается через левое плечо кругом, но, не удержав равновесия, шарахается в сторону.
    Набегает большая волна, корабль, кренясь на правый борт, медленно взбирается на нее и вдруг стремительно падает вниз. Все мои внутренности подступают к горлу, я чувствую, что сейчас из меня вылезут все потроха. Зажимаю рот ладонью и выскакиваю на крыло мостика.
    Я стою спиной к тем, кто находится в посту, но мне кажется, что все сейчас смотрят только на меня и посмеиваются. Хочется удрать отсюда подальше, забиться куда-нибудь в глухой темный угол. Но надо возвращаться в пост. Это сейчас для меня все равно что идти на эшафот. Но идти надо. Медленно оборачиваюсь и окидываю взглядом пост. На меня никто не обращает внимания. Или притворяются? Жалеют? А я не люблю жалости, считаю, что жалостью можно только унизить человека.
    Опустив очи долу, выдавливаю из себя:
    — Извините, товарищ командир.
    Командир корабля непонимающе смотрит на меня. Наконец догадывается:
    — Ах, это! Не обращайте внимания. Обычное житейское дело. Я когда первый раз в море выходил, так еще в гавани «траванул». При полном штиле, от страха.
    Я не верю, полагая, что командир просто наговаривает на себя, чтобы подбодрить меня. А он продолжает:
    — И потом еще долго привыкал. Уже офицером был, когда неподалеку отсюда дань Нептуну отдал. Да ты помнишь, Василий Петрович, — призвал он в свидетели Холмагорова.
    — А я тогда думал, что вообще концы отдам, — подтвердил Холмагоров. — Знатный в ту пору штормяга трепал нас.
    — Я тоже с полгода привыкнуть не мог, — сообщил и Охрименков, вынул из кармана воблу и, оглянувшись, незаметно сунул ее мне. — Вот, пососите, помогает.
    Однако его жест все-таки не укрылся от бдительного ока командира корабля.
    — Вы только подчиненных угощаете? — спрашивает он у старшины.
    — Найдется и для вас, товарищ командир. — Охрименков достает еще две рыбины, отдает их командиру корабля и штурману.
    Командир берет рыбу за хвост и долго стучит ею о край стола. Затем сдирает кожу и впивается зубами в воблу. Эту же операцию повторяет и капитан-лейтенант Холмагоров. Я чистить воблу не решаюсь, отвернувшись, потихоньку отгрызаю ей голову и сосу ее.
    — Вот ведь, черти, достают же где-то, — удивляется командир. — В городе не продавали ее лет пять, на корабль не получали месяцев восемь, а все сосут. Где же вы ее, старшина, все-таки достали?
    — Не имей сто рублей, а имей сто друзей, — уклоняется от прямого ответа старшина.
    — Я вот проверю ваших друзей, — обещает командир. — Эти интенданты — как мыши, в каждом углу у них что-нибудь да припрятано.
    Под шумок очищаю воблу. И верно, от соленого становится немного легче.
    А за стеклом рубки качается полосатый океан, гюйсшток вычерчивает в небе замысловатые кривые. Волна то и дело окатывает палубу, и впередсмотрящий каждый раз отряхивается, как утка. Мне становится жаль его. Даже если мы и встретим другой корабль или обнаружим нарушителя наших морских границ в этом походе, то первым его заметит не впередсмотрящий. Радиометристы, сигнальщики, акустики прощупывают небо и океан намного дальше, чем можно увидеть простым глазом.
    Но морскую границу охраняют пограничные корабли. А большой противолодочный корабль предназначен для того, чтобы обнаруживать и уничтожать подводные лодки. Вот бы и нам обнаружить чужую подводную лодку, притаившуюся в глубине наших территориальных вод.
    Словно подслушав мои мысли, командир корабля, вроде бы ни к кому не обращаясь, говорит:
    — К любому делу можно привыкнуть, хотя и не всякое можно полюбить. Но хорошо исполнять можно любое, если сознаешь его значимость. А в нашем деле главное вовсе не в том, чтобы задержать нарушителя, а в том, чтобы ни один чужой корабль не полез в наши воды. Не посмел. И никогда не смог…
    Я понимаю, что эти слова предназначаются сейчас главным образом мне. Вроде бы ничего нового в них нет, об этом же нам не раз твердили и в учебном отряде. Но здесь, в океане, они звучат как-то более весомо.
    — Разрешите я еще постою на руле, товарищ командир? — прошу я.
    — Разрешаю.
    Охрименков уступает мне место. Корабль опять начинает рыскать на курсе, но теперь я действую спокойнее и увереннее и постепенно приспосабливаюсь, картушка компаса тоже успокаивается, курсовая черта лишь слегка подрагивает возле цифры «45». Конечно, лежать на прямом курсе не то что проводить корабль через извилистую узкость, а все-таки приятно, что хоть что-то да я умею.
    Сменившись с вахты, выбегаю на крыло мостика и смотрю на кильватерный след.
    Он, конечно, не такой ровный, как у старшины второй статьи Охрименкова, но и не такой загогулистый, как в первый раз.
    На палубе меня окатило водой. Спустившись в кубрик, переодеваюсь в сухое. Доставая из рундука носки, нащупываю на полочке боцманскую дудку. Потихоньку высвистываю «Захождение» и мысленно клянусь, что научусь водить корабль не хуже старшины.

В. Белозеров
АППЕНДИЦИТ

Опасен
Даже малый промах.
Вода
Тверда,
Как антрацит…
И надо ж так:
Схватил старпома,
Согнул в дугу
Аппендицит.

На стол, под скальпель…
В медицине
Пока другого средства
Нет.
Врач лодки —
В лейтенантском чине —
Единственный авторитет.

По боевому расписанью,
Забыв про отдых,
Каждый встал.
Минер
Латинские названья
Заносит в вахтенный журнал.

Жарища —
Череп распирает:
Софит
В пятьсот свечей
Палит.

Лоб лейтенанту
Вытирает
В халате белом
Замполит.

«Щадящим» курсом,
Дизелями,
Наклоном легким
На корму,
Горизонтальными рулями —
Все
Ассистируют ему.

Накрытый
Простыней стерильной,
Вдыхая
Нашатырный спирт,
Старпом —
По должности двужильный —
Зубами,
Как швартов,
Скрипит.

Нашел!
Чуть-чуть пинцет продвинул.
Легки
Прикосновенья рук.
Как невзорвавшуюся мину,
Аппендикс
«Вытралил» хирург.

…Старпом —
Измучен и распарен —
Потрогал бережно живот:
— Спасибо, док,
Ты — флотский парень…
Не беспокойся —
Заживет.

С. Каменев
УЛЬТИМАТУМ ШТУРМАНА ГОЛОВАНОВА
Рассказ

    …Было бы лучше, если бы эту радиограмму не приняли. Но, видимо, радист пароходства был опытным. Прижав плотнее телефоны, он весь поглотился в слух — вызов был еле слышен. Сигналы то появлялись, то куда-то уплывали. Включив тумблер ограничителя помех, радист пароходства услышал вызов яснее. Тут же поставил номер радиограммы, начал заполнять бланк. Дав подтверждение на принятую радиограмму, радист пробежал глазами текст и вздрогнул. Машинально открыл ящик стола, вынул брошюру «Указания по организации судовой радиосвязи», волнуясь перелистал ее и, найдя раздел о кратких указаниях по радиообмену, прочел перечень сведений, которые запрещается передавать в эфир…
    Капитан плотовода «Крылов» информировал начальника пароходства о том, что старший штурман Голованов самовольно покинул судно.
    Вложив радиограмму в папку с надписью «Срочно», радист вышел из диспетчерской и заспешил к кабинету начальника пароходства. Без стука вошел, молчаливо положил на стол папку и вышел. Начальник, слушавший своего заместителя по перевозкам и движению флота, раскрыл папку…
    — Николай Михайлович, у меня все, — почувствовав, что его не слушают, сказал заместитель.
    — Хорошо, оставьте мне ваши записи, — думая уже о своем, попросил начальник. — Я разберусь.
    Как только заместитель вышел, Николай Михайлович откинулся на спинку кресла, взглянул еще раз на текст радиограммы, встал и подошел к карте бассейна реки. Где-то здесь плотовод «Крылов», лидер соревнования, шел за рекордным плотом. О судне, его экипаже передавали по радио, печатали в газетах. Успехами плотовода интересовался министр. И тут такое ЧП.
    Николай Михайлович сжал кулаки, резко разжал их и потер пальцами виски. Что и говорить, ни один навигационный год не проходит без происшествий. Все вначале идет хорошо — и раз… Попытался представить себе этого штурмана Голованова и не мог. Нажал кнопку селекторной связи.
    — Василий Яковлевич, — обратился он к кадровику, — какие суда сейчас в районе «Крылова»?
    — «Пламя» буксирует плот, на подходе буксировщик «Бойкий».
    — Вы еще ничего не знаете про Голованова? — спросил он.
    — Не-ет, а что?
    — Да вот отмочил он тут. Захватите-ка его дело, пожалуйста, да зайдите ко мне.
    — Хорошо, сейчас.
    И вновь задумался, но теперь уже о другом, о пароходстве. Сравнить его нельзя ни с каким другим учреждением. Потому как в любом учреждении в нужный момент можно всех собрать сразу, а тут он один, суда разбросаны на тысячи километров друг от друга. Из пароходства идет координация их движения. Вот что случилось на «Крылове»? Почему в такой момент, когда весь экипаж на хорошем счету, когда список с их фамилиями отправлен в Москву для поощрения, случилось такое?
    Тем временем кадровик, волнуясь, перелистывал личное дело штурмана Голованова. Убедившись, что оно аккуратно подшито, пронумеровано, встал из-за стола.
    «Голованов, Голованов, что же ты натворил?» — терялся он в догадках, идя по коридору.
    Навстречу попадались сослуживцы, здоровались, кадровик лишь машинально кивал в ответ головой. Беспокоила неизвестность. Он сам ведь направил Голованова на плотовод.
    — Бойко! Там же матрос Бойко! Не он ли всему виной? — Кадровик вернулся назад, решив взять еще и дело матроса.
    …Бойко был простым матросом речного пароходства, но его личное дело было пухлым, как рукопись романа: докладные капитанов, различные справки, объяснительные, выписки из приказов.
    Проще было бы уволить его, материалов хватало, но оставался всего год до призыва его в армию. Жаль было парня.
    Перед тем как войти в кабинет, Василий Яковлевич осмотрел себя, одернул китель.
    — Разрешите, Николай Михайлович?
    — Давайте, давайте. — Начальник пароходства нетерпеливо протянул руку. — А почему два?
    — Второе матроса Бойко, — волнуясь, пояснил кадровик. — Мне кажется, что все могло произойти из-за него.
    — Это почему же?
    — Матроса Бойко штурман Голованов взял под свою ответственность. Мы его хотели увольнять, а он взял на исправление.
    — Вот как? — Начальник удивленно покачал головой и стал листать дело. — Так натворил-то Голованов, а не Бойко. Он самовольно покинул судно. Один.
    Кадровик лихорадочно вспоминал все прежние поступки штурмана и ничего понять не мог.
    — Вы не знаете, почему он так мог сделать? — обратился начальник.
    — Не-ет, даже не догадываюсь, — чуть заикаясь, ответил тот.
* * *
    — Вася, у меня мечта попасть на самый отстающий теплоход, какой только есть в пароходстве.
    — Ты что? Зачем тебе это нужно? С отличием закончил училище, тебе прочат капитанский мостик на самом современном теплоходе, а ты о какой-то колымаге бредишь.
    — Себя надо проверить. Понимаешь — себя. На что ты годен. А для этого необходимо начать с самого низа, — горячо доказывал другу высокий худощавый парень в чуть заломленной набок мичманке.
    — Брось чепуху молоть, Голованов. — Василий положил руку другу на плечо. — У тебя направление на пассажирский теплоход — и какой! Чистенький, свеженький, нарядные пассажиры, пассажирочки.
    — Брось, Вась. Я же серьезно.
    — А я что — шучу? Мне вот предложили работать в кадрах, так я сразу согласился. Ничего, что инспектором. Главное — на берегу, дома.
    — Скучное дело.
    — Ну и что? Зато работа потише. А еще, — Василий подмигнул, — я буду чаще видеть симпатичных девчонок.
    — Вот-вот, это у тебя на первом плане…
    Прошло с того разговора два года, и вот Чухлеб стоит перед начальником пароходства, а тот молча листает дело его друга…
    — А чем проштрафился Голованов, если вы его перевели с пассажирского судна на плотовод?
    — Ничем, сам пожелал.
    — Пожелал?! Чудеса! А почему я не помню этого?
    — Вы были в отпуске, подписал приказ о переводе ваш заместитель.
    — Читаю — одни благодарности. Чего же не хватало ему, Голованову?
    — А ему всегда хотелось чего-то такого…
    — Чего такого?
    — Да где потруднее да погорячее.
    — Погорячее, говоришь? Выходит, вскипятил воду. — Начальник пароходства отодвинул дело в сторону. — Принеси-ка мне дело капитана плотовода.
    — Прямо сейчас принести?
    — А когда же?
    Чухлеб рванулся к выходу. Задел ногой за стул.
    «К неприятности», — тут же кольнула догадка. В деле капитана плотовода была докладная директора судоремонтного завода о том, что в период ремонтных работ тот неоднократно встречал капитана Трегубова в нетрезвом состоянии. Мер к капитану не принимали…
    Так оно и получилось. Начальник пароходства прочел докладную, взглянул на кадровика.
    — Что ему за это было?
    — Ничего, Николай Михайлович. Перед открытием навигации время напряженное.
    — При чем тут время? — раздраженно перебил начальник. — Вот во что обходится безалаберность. Кстати, сколько лет вы работаете в кадрах пароходства?
    — Был инспектором два года, теперь — начальником.
    — Привыкайте работать более серьезно…

КАПИТАН ПЛОТОВОДА

    Волны вскипали за кормой буксировщика. Откатываясь к берегам, ударялись о них и исчезали. По всей ширине реки плыли ошметки пены, рыхлые недотаявшие льдины. То тут, то там выныривали набухшие бревна — топляки, так и норовившие угодить под нос судна, проползти по днищу и задеть винт. Буксировщик шел за первым плотом. Навигация предстояла трудная. Сильный паводок снес некоторые причалы, унес подготовленный для сплава лес.
    Матрос Василий Бойко вяло покручивал колесо штурвала, поглядывал на левое крыло капитанского мостика, где стоял задумчивый капитан. Стычка с директором судоремонтного завода, потом затяжка времени с освобождением причала — все это волновало Трегубова. Капитан покусывал нижнюю губу, немигающе глядел на неспокойную воду реки, нервничал. Директор завода оказался человеком принципиальным и твердо настаивал на том, чтобы капитана отстранили от навигации. Но попался сговорчивый кадровик… Ладно, как-нибудь утрясется дело. Вот только как штурман?
    Голованова он впервые увидал на совещании портовиков накануне открытия навигации. Среди знакомых капитанов, ветеранов флота, курсантов, работников порта он ничем не выделялся. Правда, лицо у него было не речника, сразу видно. Оно было больше похоже на лицо грустного музыканта. Но когда слово предоставили Голованову, все поразились живому, продуманному выступлению. О деле говорил. И как! Задел за живое. И вот теперь такой оратор ходит в его подчинении. А не специально ли его подослали, чтобы сменить его, капитана? Это тревожило. Понятно, Голованов молодой, энергичный.
    Трегубов был из сибиряков, из тех, кого природа наделила молчаливостью на десятерых, силой на пятерых. Пошел он в деда, который всю жизнь землю пахал — случалось, и на быках. Рассказывали: заупрямился как-то бык, встал — и ни туда ни сюда. Как ни понукал дед, как ни кричал — хоть бы что. Упрямым оказался. Разъяренный дед подскочил, кулачищем в лоб быку трахнул — тот так и упал замертво. Оттащил его дед в сторону, сам стал в упряжку с другим быком. Так и допахали в паре бык с человеком. Потом, правда, дед жалел, что прихлопнул хорошего быка.
    Трегубов понимал — неприятности еще впереди. Закроется навигация, соберутся речники, начальник пароходства выступит с докладом, подводя итоги года, и, конечно, назовет фамилию Трегубова среди нарушителей трудовой дисциплины. Неприятно. Начнут на всех собраниях склонять…
    Расстроенный Трегубов повернулся к рулевому:
    — Так и держи, не рыскай, тут все прямо. — Вышел из рубки и, стуча сапогами по лестнице, спустился к себе в каюту.
    — Голованов, зайди-ка, — послышался его хрипловатый голос.
    Хлопнула дверь каюты.
    — Вызывали? — Штурман, чуть пригибаясь, вошел к капитану.
    — Да, хотелось бы поговорить, а то как сычи. — Выставил на стол бутылку водки.
    — Сергей Михайлович, я не буду. — Штурман взглянул в глаза чуть смутившегося капитана.
    — Мне-то что, предложить, а там как хочешь. — Он убрал водку. — Я хотел по-человечески.
    — Давайте поговорим. — Штурман сел на стул.
    — Не-е, так откровенного разговора не получится. Не душой думать будешь, головой, а я хочу, чтоб от сердца все шло.
    — Так и будет от сердца, Сергей Михайлович.
    Капитан резко взглянул на штурмана, и Голованов понял: душевного разговора у них не получится.
    — Отказываешься? — спросил капитан.
    — Отказываюсь, вы уж извините.
    — Смотри, Голованов, не дашь себе разрядиться, сердцу будет больно.
    …Размолвка между штурманом и капитаном от экипажа в тайне не осталась. Взволновала она и Василия Бойко. Он вспомнил, как когда-то, воображая себя бывалым речником, мог опоздать на вахту, отстать от рейса. А все потому, что капитан, к которому он попал, сам не был дисциплинированным и дисциплины ни от кого не требовал. И пошло-покатилось. Теперь его считают неисправимым, а иные подшучивают: дескать, ты, Бойко, кандидат на скамью подсудимых. И стало на душе у Бойко обидно. Неисправимый. Никогда он не хотел быть таким…

МАТРОС БОЙКО

    Впервые он увидел парня в форме речника в школе на вечере. Как он попал в далекий поселок нефтяников, понять было трудно. Видимо, приехал к кому-то, а девчонки пригласили. Матрос острил, громко смеялся. Смеялась и Людка, в которую был тайно влюблен Вася Бойко. Она даже не смотрела на него, а потом… Потом, взяв под ручку морячка, вышла из школы. Васек выбежал из школы. А как-то раз в газете прочел объявление о приеме в мореходку. Послал документы, пришел вызов. Дома, конечно, ахи, охи. Куда? Зачем? Все рядом. Хочешь быть нефтяником — пожалуйста, хочешь быть спортсменом — стадион рядом. Море, реки — они так далеко! Но у Васька на руках вызов.
    Родители успокоились, стали собирать сына в дорогу. Отец, склонившись над картой железных дорог, высчитывал километры.
    — Выходит так, до Красноводска поездом, там самолетом до Астрахани.
    — Вот тебе три банки варенья, — сказала мама, — айвовое, вишневое и смородиновое. Ешь!
    — Деньги в узле, — шепнула бабушка.
    — В крупных городах крупные жулики, — подняв высохший палец, подметил, кашляя, дед. — Держи все при себе. Засмотришься — вмиг сопрут.
    Васек кивал в знак согласия головой, хотя совсем не помнил, где какое варенье, где в узле деньги. Главное — вызов был в кармане.
    Через несколько дней Бойко оказался в Астрахани, городе, пахнущем арбузами и рыбой. Запах рыбы доносился с Волги, запах арбузов — откуда-то с песчаников.
    Кондуктор трамвая подсказал, как найти мореходку. Вышел Василий, заметив якоря. Достал вызов, протянул стоявшему вахтенному.
    — Э, да тебе не сюда. Тебе в речное.
    — Куда? — удивился Бойко.
    — В речное училище, а здесь школа. Чувствуешь разницу? То-то. Так что топай, тебе еще далеко. — Но неожиданно вахтенный заметил, что Бойко в кедах. — Спортсмен?
    — Левый нападающий.
    — Честно?
    — О чем спрашиваешь?
    — А еще чем занимаешься?
    — Боксом.
    — Честно?
    — Да что ты все — честно да честно! — обиделся Бойко. — Подскажи, куда мне ехать?
    — Знаешь, давай к нам, а? Я тебе помогу. Зачем тебе быть лягушатником? Представь себе — мореходка, а?
    — Да я как-то не знаю, — замялся Васек.
    — Не дрейфь, пойдем вместе, — предложил вахтенный, подозвав проходившего рядом курсанта. — Постой пока, я сейчас. — И, обняв Васька, он повел его по длинному коридору.
    Новый знакомый, назвавшийся Федей, быстро уладил все: взял документы, горячо заверяя какого-то парня в том, что Вася давно мечтает о море и что жить без него не может.
    Вася только пожимал плечами и удивлялся.
    — Всё, дело в шляпе, — радовался Федя, выходя с пакетом на улицу. — Теперь ты будешь курсантом мореходной школы и членом нашего спортивного общества «Чайка». — И он непонятно кому подмигнул.
    И новая жизнь завертела Васю Бойко. Занятия сменялись спортзалом, стадионом. На него с уважением поглядывали преподаватели, а когда Вася в ответственнейшем матче с командой речного училища в прыжке забил левой ногой гол под самую перекладину, сам начальник училища стал пожимать ему при встрече руку.
    Год пролетел быстро. Он с отличием закончил училище и был назначен сначала практикантом, а потом переведен матросом в штат на судно река-море.
    Но, привыкший к вольности, он вдруг почувствовал себя скованным и во всем ограниченным. И нарушения посыпались, как кнопки со стола. Ему понавешали таких нелестных ярлыков, что капитаны, куда он приходил по направлению, тут же от него отказывались. Никому не нужным стал матрос Бойко. Сидеть бы ему в пароходстве, загорать, если бы не оказался тогда в кадрах штурман Голованов. Кадровик заметил Бойко, что-то шепнул идущему рядом штурману, тот посмотрел на матроса и спросил:
    — Пойдешь на плотовод?
    Бойко был в таком положении, что согласен идти хоть на край света. Так он оказался на «Крылове».
Шторм, буря, шквал, а в небе — альбатрос.
Подай-ка, боцман, на пирс трос…

    Радостно было на душе у Бойко. Рассеялся туман. Кругом тихая вода с молчаливыми берегами, на которых сползали к реке деревья, как на водопой. Река никогда не бывает бездушной, она может быть и другом и недругом.
    — А древо наше есть жизнь, — поглаживая начинающую пробиваться бородку, произнес штурман Голованов.
    — Что? — растерянно переспросил Бойко; ветер отнес слова штурмана.
    Штурман повернулся к вахтенному:
    — Да вот, Вася, вспомнил, что древние говорили про лес: это жизнь наша.
    — Верно говорили, — тут же поддержал Бойко. — А от себя добавлю, что древо есть и денежки хорошие.
    — Почему же?
    — Посудите сами — за каждый сплавленный плот нам дают рекордные премии.
    — Так-то так, — согласился Голованов, — но разве все дело в деньгах?
    — Вы что, это серьезно?
    — Вполне, потому вся наша жизнь не ради них.
    — Это вы уж хватили, товарищ штурман! — усмехнулся Бойко. — Я нутром чувствую, что нам солидный куш перепадет за эту навигацию, оттого и стал таким спокойным и покладистым.
    — А не скучно, Вася?
    — Какая тут скукота? Самый разгар веселья. Кипучая жизнь ждет меня впереди. Вот пришли мы в порт с плотом, я тогда на вахте был, как ко мне подлетает журналист, да не из какой-нибудь многотиражки, хотя я эту газету очень люблю. За ручку здоровается, называет себя. Вы думаете, откуда он? Э, из центральной прессы. По имени-отчеству называет, здоровьем моим интересуется. Я так и оторопел. Кому раньше мое здоровье было нужно? До фонаря всему экипажу. А тут лично: «Как здоровье, товарищ Бойко?» Откуда меня он знает, ума не приложу. Я ему, о чем знаю, рассказываю, он слушает. Да ради такого момента я согласен не одну навигацию вкалывать. За человека стали считать. По душам поговорил и все плохое забыл. — Бойко, только что разгоряченно вспоминавший прошлое, утих. — А вот вы, товарищ штурман, не наших кровей.
    — Отчего же?
    — Не пойму я вас, ведете себя как-то странно. За всех нас заступаетесь, меня взяли в пароходство. Нет, я вас не подведу, но меня же никто не брал, капитаны только мою фамилию услышат — так стороной обходят, а вы… — Матрос словно споткнулся, замолчал на секунду. — А зашел я к вам в каюту, а у вас книг там тысяча… Но живете вы, как я думаю, без мечты, как святой.
    — Разве?! — Голованов подошел ближе, встал у открытого окна. — А мечтаю я, Вася, о том времени, когда на судне каждый член экипажа будет взаимозаменяемым. Ты вместо меня, а я вместо тебя.
    — Да ну? Это как же?
    — А так, что каждому из экипажа, и тебе в том числе, жить надо мечтой о хорошем, а у тебя она еще не проклюнулась.
    — Это почему же? — Бойко растерялся.
    — Ну скажи, какая у тебя мечта?
    — Мечта? Да у меня она самая обалденная. — Матрос вновь разгорячился, вспоминая. — Вот после навигации станем на прикол, получу тити-мити и махну в самый большой и шумный город. К примеру, в Москву. Прошвырнусь